Повести и рассказы - Иван Вазов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вдруг дверь открылась. Вошел Миал-пандурин и пригласил бая Мичо в конак, сообщив, что бей вызвал туда и других чорбаджий для суда над Варлаамом за его комитетские дела. Когда пандурин ушел, чорбаджи Николаки злорадно заметил:
— И такие вот пентюхи, как Варлаам, собираются уничтожить пятивековое турецкое владычество! Совсем голову потеряли…
— Николаки! — заревел бай Мичо, позеленев от злости. — Иди к черту! Было время, господь, чтоб весь мир изменить, рыбаков да пастухов своим орудием избрал, а не таких, как ты, ослов-философов!
И быстро вышел, повергнув гостя в страшное смущение и растерянность.
XXII. Владелец «мексиканки»
В конаке, под навесом у фонтана, сидели рядом на покрытой циновками лавке знатные горожане и чорбаджии, созванные агой{97} (так звался главный представитель султана в этом городе) по весьма важному и тревожному поводу, а именно, по делу Варлаама Копринарки Тарильома, уличенного в распространении бунтовщических прокламаций.
Ага (это и был бей) с длинным янтарным мундштуком в зубах сидел в почетном углу на мягком тюфяке; возле него, как всегда, стоял ореховый ларец, в котором находились пузатая фарфоровая чернильница, тростниковые перья и бумага.
Он был уже старик, одряхлевший от долголетнего употребления водки и опиума, большеголовый, маленького роста, тощий и с совершенно белой бородой. Продолговатое сухое лицо его, цветом и видом своим сразу выдававшее азиата, было изборождено крупными морщинами и изъедено оспой. Глаза, мутные, серые, скрывались за опухшими веками. Широкие ноздри крупного, горбатого, нависшего надо ртом носа почернели от нюхательного табака; усы по той же причине были темно-желтого цвета. В трезвом состоянии или когда тоска брала за сердце, он выходил из конака в одной жилетке и бродил по площади, обращаясь с вопросами к каждому лавочнику (этот благородный обычай он заимствовал от одного визиря{98}), либо усаживался на плетеном стуле против цирюльни Хаджи Ахилла, который громко ругал по-болгарски и его самого и его пророка, а бей, ничего не понимая, громко смеялся остроумным шуткам брадобрея.
Как уже сказано, бей, несмотря на свое высокое звание, отличался простотой обращения; всякий раз, встретив на улице юродивого Досю, он его останавливал, добродушно расспрашивал о том о сем и подавал ему пятак. Называл он его обычно «сынок». Не менее человеколюбиво относился он к собакам, которые бегали за ним по два десятка зараз: он вел их к мясной лавке, отрезал, не спрашивая хозяина, лучший кусок от бараньей шеи и кидал им (предварительно разрубив его на части, чтобы они не ссорились) со словами:
— Кушайте, детки!
На этом основании покойный о. Никофор говорил с умилением:
— Бей, хоть и неверный, а гораздо милосердней к своим ближним, чем болгарин.
По этой же причине он приобрел большую популярность у населения, и дети смело подходили к нему поглядеть на янтарный мундштук у него во рту. А он отечески ободрял их:
— Молодцы, ребятки!
Он даже позволил однажды чорбаджиям в Иванов день окунуть его всего, как есть, одетого, в бассейн источника на городской площади и смеялся от холода и удовольствия, а они потом устроили в честь его богатый пир. Когда же онбаши осмелился почтительно заметить бею, что его поведение может повредить ему в глазах окружающих, тот сердито оборвал его:
— Молчи, собака: это полезно для здоровья!
А однажды он забил насмерть богатого турка Эмексиз-агу за то, что тот прошел вооруженный по болгарскому кварталу.
Он любил чистоту, но на особый лад: то, что площади были полны навозных куч, а канавы — помоев, не вызывало с его стороны никаких возражений. Зато летом он приходил в бешенство при виде арбузной корки, и кто ему тогда ни попадался — чорбаджия, священник, учитель или турок, кто бы ни был, — он приказывал ему поднять ее и отнести на край города, к тутовым деревьям Базайта. Как-то раз он заставил это сделать ученомудрого деда Иоси, и тот стал с тех пор заклятым врагом султана! Такого рода приказания всеми исполнялись, так как в противном случае палка из дерева финиковой пальмы, привезенная беем из Мекки (почему Хаджи Смион называл ее «мексиканкой»), лихо отплясывала на спине непокорного.
Бей ненавидел шатающихся по ночам пьяниц и беспощадно избивал их «мексиканкой»; поэтому и подчиненные его были на этот счет очень строги. Как-то раз жандармы, делая ночной обход, нашли в одном темном тупике валяющегося пьяного. Они растолкали его и заставили встать. И вдруг с ужасом узнали своего собственного начальника, бея! С тех пор Бойчо Знайников стал называть его «новым Гарун-аль-Рашидом».
Но этот Гарун-аль-Рашид был свиреп, когда приходил в себя после трехдневного пьянства. Он сгонял во двор конака мелких недоимщиков и приказывал дать каждому двадцать пять ударов кизиловой палкой по пяткам, так как от криков несчастных у него быстрей проходило похмелье. А захваченные во время какого-нибудь непристойного ночного похождения должны были в двадцать четыре часа жениться; в противном случае их ждал пучок розог, всегда погруженный в бассейн фонтана! Но вот что однажды произошло: какой-то проезжий иностранец оказался вынужденным, по рекомендации самого бея, жениться на одной старой деве; однако вскоре выяснилось, что у него благополучно здравствуют жена и четверо детей. Это недоразумение очень насмешило бея, и он поспешно развел молодых, подарив «новобрачной» двадцать локтей ситцу.
Бей был весьма справедливым судьей, и если дело попадалось запутанное, беспощадно выгонял при помощи «мексиканки» обоих тяжущихся. Особенно выводило его из себя, когда тот или другой из них напоминал ему какую-нибудь статью кодекса, который постоянно находился при нем в ореховом ларце; в таких случаях он вставал со своего места и приглашал тяжущегося сесть на это место самому.
— Прошу, челеби! Коли ты знаешь лучше меня, — прошу!
И когда тот отказывался от этой высокой чести, бей кричал ему:
— Пошел вон, скотина!
Но ни разу до сих пор, — ни когда он был офицером полиции в Мосуле, ни когда служил в Кирк-Клисие или в Требинье, — не случалось ему разбирать дела политические. Он совсем растерялся, когда в тот день, после обеда, к нему прибежал запыхавшийся Селямсыз и показал прокламацию Варлаама Копринарки, объяснив, что сорвал ее с ворот последнего, куда ее приклеил сам Варлаам, чтобы взбунтовать народ. А когда онбаши в связи с этим сообщил, что он проведал о присутствии и в этом городке «комит»{99} из Бухареста, бей страшно рассердился; он приказал сейчас же вызвать в конак всех знатных людей города и привести под стражей распространителя прокламаций, а доносчика запереть на замок. Онбаши, рассмотрев прокламацию, стал всюду рассказывать, что на ней между прочим изображен Тотю-воевода.
XXIII. Судбище
Под навесом, где собрались знатные граждане города, царило глубокое молчание. Рядом с беем сидел толстый, брюхастый чорбаджи Карагьозоолу, производивший при ходьбе впечатление сдвинувшейся с места горы.
Рядом с Карагьозоолу торчал длинный, сухопарый дед Матей — «лукавый раб», как его называли, — распевавший во время прогулок церковные песнопения и дважды объявивший себя банкротом.
Возле чорбаджи Матея поместился тучный чорбаджи Койчо, которого давно прогнали с должности кьой-векила{100}, что не помешало ему сохранить положение чорбаджии и целые дни торчать в конаке. «Мне еда не в еду, пока не понюхаю, чем в конаке пахнет», — говорил он. Койчо был толстобрюх, все время потел и превосходно плясал «кючек-уюну»{101}.
Возле него — чорбаджи Бейзаде в широких шароварах и с очками на носу.
Дальше сидел чорбаджи Гердан в брюках европейского покроя, худой, длинноусый, мастер верховой езды, от которого всегда пахло лошадью. Разговаривая, он зверски таращил глаза на собеседника, словно хотел сказать ему: «Ложись, я тебя зарежу!»
Рядом с ним расположились безбрежные шаровары. Маленький, худенький человек, которому они принадлежали, звался дед Димо Лисица; он печально глядел на небо, задумчиво посасывая свою трубочку. В церкви он всегда стоял в стороне от других. Ходили скверные слухи, будто в свое время он был большим кровопийцей, жирел потом бедняков; но по лицу его это не было так заметно, как у чорбаджи Койча.
С краю сидел Димитр Текерлек, или попросту «Мите». Он стал чорбаджией недавно и все потирал руки, улыбаясь, а когда на него падал взгляд бея, кивал и говорил:
— Да, эфенди!
Против перечисленных сидел другой ряд. Тут можно было видеть рыхлую и опухшую физиономию Цачо Курте. Он ходил в жеваном грязном фесе, собирал в родительскую субботу хлебцы и кутью, чтобы накормить своих детей, брал для них в мясной лавке требуху — и все думали, что он берет ее для кошки. У него был всего-навсего один миллион.