Из истории русской, советской и постсоветской цензуры - Павел Рейфман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На Тарковского оказывется грубое и прямолинейное давление. Вернувшись из поездки в Америку, он находит на столе письмо отца с призывом вернуться: «Я очень встревожен слухами, которые ходят о тебе по Москве. Здесь, у нас, ты режиссер номер один, в то время как там, за границей, ты никогда не сможешь реализовать себя, твой талант не сможет развернуться в полную силу. Тебе, безусловно, надо обязательно возвратиться в Москву; ты будешь иметь полную свободу, чтобы ставить свои фильмы. Все будет, как ты этого хочешь, и ты сможешь снимать все, что захочешь. Это обещание людей, чьи слова чего-то стоят и к которым надо прислушаться <…> Как может быть притягательна чужая земля? Ты сам хорошо знаешь, как Россия прекрасна и достойна любви <…> Не забывай, что за границей, в эмиграции самые талантливые люди кончали безумием или петлей» (334). Совершенно понятно, что письмо написано под давлением или под диктовку.
Сам Ермаш не отрицал, что дважды встречался с Арс. Тарковским. Дочь его, Марина, вспоминала: «Мне говорили, что папа писал письмо и плакал. Стыдно, наверное, было директору Мосфильма, сидевшему рядом с ним в маленькой комнате дома ветеранов кино» (334-35. см. «Осколки зеркала»). Андрей Тарковский не заблуждался в том, кто стоял за плечами отца. И ответ его адресован не столько Арсению, сколько его вдохновителю. Там шла речь прямо об Ермаше, который «еще вынужден будет ответить за свои действия Советскому правительству». Режиссер перечисляет гонения, которым он подвергался: из двадцати с лишним лет работы в советском кино он около семнадцати был «безнадежно безработным»; «Госкино не хотело, чтобы я работал! Меня травили все это время, и последней каплей был скандал в Канне…». Речь идет и о Бондарчуке, который, по наущению начальства, старался сделать все, чтобы Тарковский не получил премии за «Ностальгию» («я получил их целых три»). О том, что считает фильм «в высшей степени патриотическим <…> Желание же начальства втоптать мои чувства в грязь означает безусловное и страстное мечтание отделаться от меня, избавиться от меня и от моего творчества, которое им не нужно совершенно» (335). Тарковский, возможно. еще надеется на возвращение. Во всяком случае, он делает вид, что возлагает вину только на Ермаша, на киноначальство. Он говорит, что не собирается уезжать надолго, что после постановки оперы «Борис Годунов» в лонданском театре «Ковент Гарден» и окончании фильма «Гамлет» он вернется в СССР, выражает уверенность, что правительство продлит ему командировку, разрешит приезд сына с бабушкой. О том, что написал письмо-просьбу в Госкино и в Отдел культуры ЦК, но не получил до сих пор ответа; «я уверен, что правительство не станет настаивать на каком-либо другом антигуманном и несправедливом ответе в мой адрес. Авторитет его (правительства — ПР) настолько велик, что считать меня в теперешней ситуации вынуждающим кого-то на единственно возможный ответ просто смешно: я не могу позволить унижать себя до крайней степени, и письмо мое — просьба, а не требование» (336). Тарковский пишет о своих патриотических чувствах, уверенности, что все кончится хорошо и он скоро вернется в Москву. И вновь о надежде, что правительство не откажет в его скромной просьбе. Но и скрытая угроза: в случае невероятного (если ему откажут), «будет ужасный скандал», которого он не хочет.
С осени 83 по лето 84 г. время проходит в изнурительной и бессмысленной переписке с московскими бонзами, встречах с их агентами. Тарковский находится под двойным давлением: острым сознанием невозможности возврата и чувтвом эфимерности своего положения на Западе, хрупкости практической стороны дела. Острая тоска по сыну, чувство вины перед ним. В феврале 84 г письмо К. Черненко, сменившего Андропова на посту Генерального секретаря. Те же доводы. Наивная вера в возможность пробиться к «человеческой сущности» нового хозяина Кремля. Вновь просьба о трехлетнем отпуске, о разрешении выехать на этот срок тринадцатилетнему сыну и теще. «Надеюсь, что, осуществив свои замыслы, я бы сумел приумножить славу советского киноискусства и таким образом послужить родине» (338). Жалобы на Ермаша. Попытка все же договориться с властями. Нежелание эмигрировать. Длинный список обид. В письме и о важных проблемах, и о мелких проявлениях недоброжелательства начальства. Многое наивно. Но очень уж наболело. Заканчивается список самым важным для Тарковского в тот момент, последней обидой: «На кинофестивале в Канне в 1982 году Госкино не только не поддержало меня как советского режиссера с фильмом ''Ностальгия'', но сделало все, чтобы разрушить ее успех на фестивале. Произошло это не без активной помощи советского члена жюри, сециально для этого посланного на фестиваль. ''Ностальгию'' я делал от всего сердца — как картину, рассказывающую о невозможности для советского человека жить вдали от Родины и в которой многие западные критики и функционеры усмотрели критику капитализма. И с вполне резонными основаниями для этого, я полагаю». О том, что враждебность и необъективность советского члена жюри стали поводом «совершенно излишнего шума в зарубежной прессе. Чем дальше, тем нетерпимее и невозможнее становится эта травля <…> Естественно, что в силу всего сказанного я никак не могу рассчитывать не только на объективное, но даже попросту человеческое отношение к себе со стороны своего кинематографического руководства, которое попросту истребляло меня в течение многих и многих лет» (337-41). Просьба о помощи. Никакого результата. Kак и безрезультатны петиции, отправленные в Москву от различных зарубежных организаций, ходатайствующих за Тарковского, за освобождение его семьи. Создан даже европейкий Комитет по воссоединению семьи режисера. Все было напрасно.
Следовало предпринять что-то решительное, взорваться. Идею предложил Мстислав Ростропович. Запись Тарковского: «сегодня позвонил Слава Ростропович. Он сказал, что мы должны <…> устроить скандал, чтобы о нем узнал весь мир и чтобы нашего сына востребовали международные организации и самые высокие политические круги Запада. Он посмеялся над нашими надеждами на Берлингера и Андреотти (итальянские лидеры левого толка — Н.Б.) и сказал, что наша единственная возможность — устроить скандал и оказать давление. Такой компромисс, как сейчас, им только удобен. Он предложил помочь нам денежно…» (341-42). Тарковский просит парижанина, Владимира Максимова, главного редактора журнала «Континент», организовать пресс-конференцию. Она состоялась 10 июля 84 г. в Милане и Тарковский на ней заявил о разрыве с московским режимом и о своем невозвращении. Мучительное состояние. Позднее Тарковский скажет: «Это самый отвратительный момент моей жизни». Кадры кинохроники показывают лицо, искаженное смертельной мукой, полностью растерянного человека. Ростропович произнес вступительное слово, которое закончил словами: «…Я желаю своему великому другу успехов! И я уверен, что своими страданиями этот человек еще не один раз обессмертит свой народ». В выступлении Тарковский перечислил пережитые им мытарства. Он говорил о сильных потрясениях, которые пережил в своей жизни: «Сегодня я переживаю очередное потрясение, и может быть, самое сильное из всех: я вынужден остаться за пределами своей страны пo причинам, которые хочу вам объяснить <…> Потерять родину для меня равносильно какому-нибудь нечеловеческому удару. Это какая-то месть мне, но я не понимаю, в чем я провинился перед советской культурой, чтобы вынуждать меня оставаться здесь на Западе?!» Позднее он высказаывался более резко. В одном интервью у него спросили, не Бондарчук ли предопределил его решение. Тарковский ответил: «Дело не в нем, а в том, что будучи членом правительства, председатель Госкино продемонстрировал, что Тарковский не нужен Советскому Союзу, что Тарковский сделал картину на Западе, которая не удалась… Когда перед лицом всего мира в Каннах советское правительство говорит мне, что, мол, мы прекрасно обойдемся без Тарковского, что он говно, что он к нам не имет никакого отношения, то я понимаю, что вернуться в СССР — как лечь в могилу… Меня унизили, унизили не как художника, а как человека; мне просто плюнули в лицо…» (342-43). Все эти события, шум в печати, петиции видных деятелей культуры, даже крупных политиков Запада, на Кремль никакого впечатления не произвели. Жизнь загоняла режиссера в страшный угол. Сына, падчерицу и тещу освободить было можно лишь жертвоприношением. Дело не в том, что Тарковский специально заразил себя раком. Но похоже, что причины рака у него — ментальные. Идея жертвы, жертвоприношения — любимая идея Тарковского. Идея спасения души через жертвоприношение все настойчивее посещает режиссера, а в последние два года жизни она становится доминирующей. Как бы проект «жертвоприношения», в котором жизненно-бытовая, художественная, религиозно-экзистенциальная задачи слились воедино. В одном из интервью Тарковский говорил: «Я думаю, что верующий — прежде всего тот, кто готов принести себя в жертву… Несомненно, что в глазах других Александр потерян, но совершенно ясно, что он спасен» (345). Эти слова относятся к герою фильма «Жертвоприношение» (86 г.), но и к самому Тарковскому. Жертва его была не напрасна. В декабре 85 г. он узнал свой смертельный диагноз, а 19 января 86 г. Андрюша и Анна Семеновна были уже в Париже и сидели у его постели. Чудо жертвопринашения. Но и трезвый расчет советских властей, узнавших о болезни Тарковского и решивших проявить гуманность. Тем не менее имя режиссера, его фильмы были в СССР еще долгое время под запретом. Все невозвращенцы считались изменниками, врагами Советского Союза. Лишь с началом перестройки, в числе других, его реабилитировали.