Ложится мгла на старые ступени - Александр Чудаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К семечкам я шёл через барахолку. Сначала шла одёжа: дублёные и сырые полушубки, волчьи малахаи с глубокой треугольной зашеиной, заправлявшейся под воротник и гревшей весь верх спины до надкрыльев, со споротыми погонами шинели, очень ценившиеся за знаменитое русское бессносное шинельное сукно (Кувычко носил шинель ещё с той германской), ватники, валенки – чёсаные и катанки. Кроме валенок, новых вещей не предлагалось – даже трофейное егерское бельё и немецкие же дамские комбинации были ношеные, детские вещи – откровенно с заплатами. Ближе к забору стояли женщины с мужскими довоенными костюмами, рубашками, туфлями, называлось: вдовий угол. «Один, что ли, сапог продаешь?» – «В чём вернулся. Может, кому такому же снадобится». И снадобился. Вася-инвалид, ездивший по базару на тележке с крохотными колесиками, прикатился с ковылявшим на костылях обвешанным медалями мужиком. Сапог был хорош: офицерский, малоношеный, австрийского хрому, но мужику не повезло: он оказался не на ту ногу. «Тебе б под снаряд-то другую догадаться подставить, – веселился Вася. И, глядя снизу на тетку, обнадёжил: – Приведу ещё кого». Но, видно, не привёл: сапог стоял всё лето.
В следующем ряду можно было увидеть супницу без крышки, блюдо, на которое когда-то, видимо, укладывали целого осетра, таз с облупившейся эмалью, барометр, фарфоровые счёты, ходики с кукушкой, офицерский планшет, нелужёную медную миску. И здесь был свой сапог – он придавался к ведёрному самовару, для раздувания углей. Он гляделся ещё лучше того, с вдовьего угла, – тоже офицерский, щегольской, поражавший всех невиданной шелковистостью кожи, глубиной матовой черноты голенища и сияньем головки; все уже знали, что он на другую ногу и подходит другу Васи-инвалида, но хозяйка продавала обе вещи только в комплекте, видимо надеясь, что отсветы блеска нового сапога скроют помятость боков старого самовара. Интеллигентные дамы с неприступными лицами продавали серебряные ложки, черепаховые гребни, броши, бусы. Здесь толпились молодые казашки в монетах с пробитыми дырочками, нашитых во множестве на бархатные кацавейки. Был и отдел искусства – коврики с лебедьми, замками и грудастыми красавицами, белые слоники, рамки для фотографий и уже окантованные чёрно-белые репродукции из довоенного «Огонька».
Антону больше всего нравились две вещи – их продавала красивая седая дама: муха-коробочка, у которой подымались крышечки-крылышки, и блестящий, медный, ростом с месячного щенка, носорог (к этому зверю у Антона слабость сохранилась надолго – в факультетской газете «Историк-марксист» свои заметки он подписывал «А. Носорогов»). Обе замечательные вещи дама никак не могла продать, Антон успел к ним привыкнуть. Муху потом всё-таки кто-то купил, а носорог всё стоял, и однажды Антон насмелился. «Мадам, – произнёс он тоном виленского вице-гу бер на тора из рассказов бабки, – можно мне, – тут голос его прервался, – подержать… немножко вашего прекрасного носорога?» – «Боже, – сказала дама, – откуда ты здесь такой взялся? Елена Иннокентьевна, вы слышали, что говорит этот кавалер? Подержи, милый, конечно, подержи! Двумя, двумя руками – он тяжёлый». После этого Антон каждый раз, отпросившись у бабки купить семечек, бежал к носорогу, трогал его за острый рог, гладил по спине и под пупырчатым брюхом; дама смотрела грустно: «Милое дитя, я бы с удовольствием подарила тебе это животное, но – увы, не могу». В одно из воскресений носорога и дамы на месте не оказалось. «А где та тётя?» – спросил Антон у Елены Иннокентьевны, с которой тоже был как бы уже знаком. «Нету тёти. Умерла. – И, повернувшись к соседке, сказала: – Так и не продала это страшилище… Что же ты стоишь, мальчик? Иди». Антон так расстроился, что когда покупал у какой-то тётки семечки, то забыл взять рубль сдачи, вернулся, но тётка стала ругаться и рубль не отдала; Антон шёл и плакал, и бабка дома рассказывала, какой экономный мальчик – из-за рубля рыдал всю дорогу.
В дальнем углу мясного амбара казахи продавали тяжёлые лошажьи ноги с шерстью и копытами, ещё они привозили на базар баранов – ободранные их белоснежные от жира туши с растопыренными ногами, как большие птицы, парили на крюках под амбарной крышей. Султан, огромный казах, с невероятной величины топором, как у кровавой собаки Тито из «Крокодила», рубил мяса сколько кому надо: два, три, пять кило – можно было не взвешивать. Продавец, старик казах, подслеповато вглядываясь в безмен, сказал:
– Султан рубил килограмм один болше.
– Целый килограмм? – рубщик оскалил зубы. – Султан не мог так рубить! Сто грамм – можно. Килограмм – нэт. Смотри, аксакал, на безмен лучше!
Вмешивался покупатель, смотрел, отрубленная баранья нога оказывалась грамм в грамм.
– Вых! Глаз – ватерпас! – восхищался отец, любивший высокий профессионализм.
Казахи только продавали, средь покупателей их было не видать.
Чеченцы, напротив, группами бродили по базару, правда, тоже ничего не покупали. Считалось: высматривают.
Про них говорили: живут в своем Копай-городе, за Речкой, дружно, одна семья помогает другой, заработанное и уворованное делится на всех. Но работают у чеченцев только жёны – ходят за валежником в дальний лес, ну и всё по хозяйству, вяжут на продажу носки, шьют рукавицы. Мужчины ничего не делают, только сидят на крышах землянок (домов, как немцы, не строят, думают только про возвращение) и бродят от одной к другой в тонких сапожках, а овчинные высокие шапки носят даже летом. Один чеченец развёлся (у них это без волокиты: сказал что-то жене, она собрала свои манатки и ушла к матери) – так дети остались у него. У некоторых по две жены. Старших почитают – не в пример нашим молодым охломонам. Спорить со старейшинами нельзя – как решат, так и будет. Сыновья в присутствии отца не разговаривают со своими жёнами и детьми, считается неприлично. Девушки и парни не гуляют, не провожаются, а встречаются где-нибудь случайно. Какой-то молодой чеченец или ингуш знал, что девушка пойдет к Каменухе за хворостом, и засел в лесу с утра. А она появилась к вечеру, мороз был под тридцать, бурка ихняя – не тулуп, он весь закоченел, заболел и умер. На похороны девушка не пришла – по обычаю хоронят только мужчины. Гостю отдают самое последнее из еды, но хозяйка к нему, как и у казахов, не выходит. Водку не пьют совсем.
Много на базаре было и чеченских мальчишек. Они юрко сновали в толпе – по одному-двое, но когда затевалась драка с местными, что случалось часто, – откуда ни возьмись с визгом налетала целая орава; дрались отчаянно, с разбегу били бритой башкой в живот, кусались, царапались. В конце концов местных сбегалось больше, но на чеченят это никак не действовало – стояли до последнего, не плакали, на кровь внимания не обращали и поле боя первыми не покидали никогда, пока драчунов, матерясь по-русски, не растаскивал батыр Султан, раскидывая тех и других за шиворот – одного, самого упорного, без видимого усилия зашвырнул на крышу амбара. Взрослые чеченцы в драку не вмешивались, стояли молча в своих серых каракулевых папахах, по лицам было не угадать, есть ли среди дерущихся их дети.
Старик Кувычко рассказывал, какими отчаянными в бою были чеченцы и ингуши Дикой дивизии (в ту германскую он одно время служил в ней ветеринаром): у них смерть не как у нас – они её не боятся.
После бериевского указа появились амнистированные, ходили по базару по двое, никого не трогали, их опасались, считалось: тоже высматривают. Василий Илларионович возмущался: «Что за провинциальный идиотизм? Все у вас высматривают. Кого, что? Сколько яиц у твоей бабки в корзине?»
Имелся на рынке и грузчик – один. Но стоил он четверых. Ван Ваныч был невысок, но так широкоплеч, что выглядел треугольным; играючи сбрасывал он с телеги мешки с картошкой, пятипудовые тугие канары с шерстью, носил в рогоже в мясной амбар по четыре-пять бараньих туш, да ещё норовил пробиться сквозь толпу рысцой и кричал: «Пади, пади!»
Иван Иваныч Заузолков был известным в своё время партерным акробатом, работал со знаменитым Ушаковым, сыном лингвиста. В партерной акробатике у него была самая ответственная и тяжёлая специализация – он был нижний, то есть на нём надстраивалась вся пирамида гимнастов. На гастролях в Мурманске вышел поздно вечером прогуляться в порт: заграничный плат, кашне в клетку, шляпа, жёлтые туфли. В какой-то кривой улочке его остановили три здоровенных бича: «Снимай всё». – «И туфли?» – «Колесики тоже». – «Что ж я босиком пойду? Глянь, у меня размер маленький, тебе не подойдут». Бич наклонился посмотреть. Гимнаст врезал ему ногой в челюсть. Как потом установила экспертиза, смерть наступила мгновенно – отделилась затылочная кость. Сила в ногах у нижнего страшная – на арене он держит на себе до пяти нехлипких мужчин. Да и в руках не меньшая – их нужно держать ещё и в партере, то есть стоя на четвереньках. Второму он вмазал наотмашь кулаком, но тот голову успел отклонить – оказались только переломанными плечевая кость, ключица и верхние рёбра. Третий бежал. Пострадавших Заузолков притащил на себе в портовую милицию. На суде ему хотели дать пять лет – за превышение предела необходимой обороны (зная свою силу, следовало бандитов бить послабее), но Заузолков сказал: «Это не советский суд». Заседание перенесли и судили его уже по политической статье, дали десятку. В Чебачинск он приехал, прослышав о климате, жаловался на здоровье, но сила ещё была.