Дневники 1914-1917 - М. Пришвин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так разобрать, все понятно: суровый образ — <такая> звездочка-претензия священная, но все-таки претензия, и тут уж если малейшая ошибка — получается не свет, а брошенный камень. И все-таки, все-таки новая, безнадежная попытка к свету.
И представить себе, что это пишется сейчас, после дней тяжкого созерцания всех ужасов войны, после моментов настоящей близости смерти… так живет человек о мимолетной встрече двенадцать лет тому назад — так сильна его потребность создать что-то свое.
Как мало удивляются люди окружающему их миру: сегодня я гулял посередине твердой реки, а завтра она будет жидкая, и никто этому не удивляется: естественно! Так и звезды, и травы, и пчелы, и дети, и взрослые люди — все так удивительно! Все было удивительно, когда я встретил Вас, весь мир был как певучее дерево. Это было так необыкновенно, и так обыкновенно, что я этим дорожу. Как хотел бы, чтобы окружающие люди признали это за обыкновенное, не удивлялись бы этому. Но если я кому-нибудь вслух скажу, что тайна моего действительного мира опирается на мимолетную встречу многих прошедших лет, меня не узнают и примут за сумасшедшего, и даже Вы сами…
Нет опоры… А вы знаете, я священными считаю все написанные Вам слова. Если их обернуть для людей, я знаю, эти слова — ничто, мне скажут, это крохи величайшей скудости. И все-таки странный мир… невозможно послать письмо, невозможно открыть, бесцельно, безнадежно, бесповоротно в самой основе, в самой глубине измерения жизни, этой необходимой потребности человечества измерять поверхность жизни счастьем, а несчастье — мера в глубину, это не выходит наружу, это для себя, только для себя: без выхода.
21 Марта. Смерть — это самая большая неудача, и всякая неудача есть то же, что маленькая смерть: в неудаче высшая счастливая жизнь заслоняется материальным препятствием, человек не может жить счастливо, духовно, потому что перед ним препятствие.
Я могу совершенно ясно проследить, что моя крупнейшая неудача происходила от смешения высокого чувства с низменным <чувством>: предоставляя на волю судьбы всю свою <жизнь> я дожидался, что будет из этого. Я хотел, чувствуя неправоту, забежать вперед с хорошим и опередить (причины поспешности) — и опередил, получил зрение необычайного света, но то догоняло и догнало — открылся скелет жизни — и взяло в плен. Нужно было для счастья — равновесие сил, сознание зла и добра, готовность жертвовать собой, а не стремление быть самим собой. Минутами я прозревал и писал, что буду думать и жить и действовать только для нее, получался прекрасный ответ.
Потом самолюбие брало верх и все затемнялось. Теперь допустим достижение счастья: я, как Соколов, — это было бы нечто иное, может быть, незаконченное… но не выпали бы ступеньки из жизни.
Поэзия вообще спешит, это несчастное занятие, это личное дело. Так является вопрос о законности существования самой поэзии. Поэзия манит, но не делает: дело не в этом, и мы на каждом шагу видим, что жизнь минует ее.
22 Марта. Пасха. Из чтения газет. «Утверждение в Константинополе выведет Россию на такой широкий мировой путь, движение по которому само разрушит националистическую идеологию (С. Котляревский. «Русские Ведомости», 1915, № 13).
Так ясно из этого рисуются образы либералов, которыми всегда замаскированы государственные деятели, может быть, даже будущие губернаторы.
Кто-то пишет еще: надо сознаться, что алкоголь уносит больше жертв, чем война (то же говорит и об эпидемиях). Это самые ужасные, самые безнравственные и убивающие дух слова. Что мне безликое умирание людей с их зародышами, доказанное каким-нибудь статистическим вычислением, если я видел своими глазами жертву войны и принял в душу ее муку…
Как все-таки, несмотря на утомление общества, на все несчастия личные, все впечатления личного ужаса, ежедневно излагается в газетах, тут же на таких же столбцах, неудержимо прет государственная легенда о том, что нам (России) нужно. На каждом шагу видишь, как совсем отдельно от нашей человеческой души возникает чужая душа, существо, которому начинают все поклоняться, во имя которого будто бы творится все бесчеловечное, легенда о государстве России. В этой легенде ищут спасения и люди, повторявшие всю свою жизнь, что служат какому-то «чело веку».
Надо найти параллели: поднять завесу, скрывающую лич ную судьбу солдат от общества, и, наоборот, завесу, скрывающую жизнь общества от личной судьбы солдата. Там полная неизвестность целого, здесь полная неизвестность деталей войны. На одной стороне способность пропустить личную судьбу и построить чудовищную легенду, в которой будто бы люди идут на жертву добровольно, на другой вера, будто бы общество заинтересовано душой в личной судьбе. Мать, жена, сестра молят об одном, чтобы не убили близкого — обратное легенде о жертвах (миф уничтожающих), потом начинаются подарки, фуфайки — утешение добрых людей, потом розы, конфеты, сигареты, общественные панихиды, некрологи и, наконец, в завершение всего вдохновляющая цель — расширение государства, выход к морю. Под шумок миллионы корыстных людей — всяких торговцев, поставщиков, подрядчиков, полицейских, губернаторов, финансовых тузов — строят каменное основание своей личной судьбе, которая ляжет в основу будущей власти их над будущими новыми «жертвами» войны (между прочим, евреи, эксплуатируя чувство человечности, так называемые незыблемые основания нашей интеллигенции, строят тоже каменное основание).
— Евреи — люди, лишенные земли, как растения, воспитанные в водяной культуре с обнаженными для глаза корнями: у других народов скрыты их корни под благо ухающим покровом земли, у евреев корни наружу, и мы возмущаемся, видя в их зеркале подобие наше, скрытое от наших глаз. Евреи, лишенные земли, несчастные люди!
— Счастливые! — я полагаю так, что счастливые: у них нет царя, нет начальников; нет местожительства, евреи — счастливые люди…
Новое название одной коренной черты русского народа: утульчивость.
Вот тема: у старика сын на войне; на маленькой ниточке висит жизнь его (получение писем), умрет сын на войне, и старик весь облиняет: жизнь сына, связь с прошлым, и на его жизни теплится надежда, что еще будет Константинополь наш и выход к морю.
Ночью на «семех» лошадях, как вор, едет мужик по Новгородской губернии, везет овес в Петроград (овес стоит куль в Новгороде, в Петрограде), знает, что запрещено вывозить из Новгородской губернии в Петербургскую, и все-таки везет — совершенно такая же картина, как на войне в Галиции. Издан глупый закон, и умный энергичный человек, «кормилец» становится преступником.
— Ничего не дадут, — кричал старик, — ничего не дадут!
— А Галицию?
— То дадут: отрежут опять шмат Польши, одевайтеся худым одеялом! А лучше бы взял Государь бросил бы немцам свой шмат Польши: нате, голодные псы, и больше не лезьте, ни одного теперь немца, поляка, жида не будет в России.
У моей матери гнев на кого-нибудь всегда соединялся с потребностью оправдаться перед кем-нибудь и вступить с ним в союз — что это? Недовольство одним из нас сопровождалось преувеличенной нежностью к другому (нежность называлась «печки и лавочки»). Своими черными глазами, все-таки женскими, она умела проникать мгновенно во все — от прически до косого взгляда в сторону, и всякое движение создавало у нее всю цепь приятного или неприятного, полученного от такого-то; если приятное, то неприятное забывалось, и наоборот, и, в конце концов, из-за малейшего пустяка она выливала <свой> или весь запас злобной энергии, или радостного широкого благоволения. И никогда <иначе>: в гневе она не могла оставаться без радостного помощника, в радости ее не оставляла подозрительность. Так она постоянно вступала в союз и, попросту говоря, сплетничала одному на другого, как бы постоянно стараясь разбить дружбу между детьми.
Я думаю, что все эти страдания раненых и умирающих на войне не так страшны, как мы себе представляем, но, видя муку другого человека, мы бессознательно принимаем в свою душу муку за эту муку, и наша мука, искупающая то страдание, по таинственному закону души человека страшнее той естественной муки: мука за муку больше — вот закон человечества. По количеству естественного страдания не было в истории мира такой войны, как нынешняя, значит, и душевная мука за нее должна быть по закону человечества больше, должна быть небывалая мука: смерть за смерть. Между тем, большинство людей ждет радости (озон войны, электричество грозы, проливы).
Линяющий старик Михаил Евтихиевич и сын его Михаил Михайлович: письма получаются, оживают проливы, писем нет: проклятая война.
2 Апреля. Голубая весна. Естественный эгоизм — источник вечной обиды и сознания несправедливости. Несправедливость — это чувствуем по-настоящему. А прочему не верим. И так целую жизнь нужно употребить, чтобы разрушить этот эгоизм, скорлупу, смущение.