Сафьяновая шкатулка - Сурен Даниелович Каспаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Желтое пламя лизнуло сперва верхний клочок, потом стало шириться, растекаясь по всей пепельнице, поиграло с минуту и погасло. От Сааковой вины не осталось и следа…
Аваг посмотрел на раскрытую дверь кабинета.
— Ты посмеяться хотел надо мной, Арташес? Это тебе так не пройдет… — сказал он тихо.
А Арташес в это время шел по улице и думал о том, что поколение Авага в свое время имело то преимущество, что твердо верило в пользу даже собственных ошибок: так надо для общества, надо поступаться малым ради большого, надо… и тысяча таких «надо». Нам приходится избавляться от этого неопределенного «надо» и заменить его чем-то более конкретным. Чем именно? Не знаю. Может быть, думой об одном, данном, конкретном человеке, который теперь уже не говорит: да, раз надо… а требует внимания именно к себе. Хорошо ли это или плохо? Там посмотрим. У Авага на такой вопрос всегда был готовый ответ: надо.
…Неожиданно у самого его уха загремела зурна. Арташес поморщился, отошел в сторонку. Толпа во дворе Саака зашевелилась, женщины запричитали, мужчины зашмыгали носами — сказывалась загадочная власть музыки. В доме усопшего раздались истошные вопли жены и снохи, мощный бас сына Гарегина. В раскрытом окне было видно, как из смежной комнаты выносят гроб.
Гроб поставили на стол, загодя вынесенный и установленный посреди двора под раскидистым тутовником. Солнечные лучи, пробившись сквозь листву, усеяли крохотными колеблющимися пятнышками лицо и черный костюм покойного, и казалось, будто от него исходит сияние.
И вот наконец толпа повалила к воротам, над головами поплыла сперва крышка гроба, затем и гроб с телом усопшего. Дед Саак лежал, скрестив на груди руки, рядом с ним, по ту сторону от гроба, кто-то курил, невидимый отсюда, сизый дымок вился над головой умершего, и казалось, что это дед Саак курит, готовясь в последнюю свою дорогу.
15
На этот раз комиссию, опять же в составе трех человек, возглавлял Агаджанян, который в самом начале увидел и одобрил водопровод, а узнав о том, что за трубы пришлось переплатить, пожал плечами: дескать, что поделаешь, все мы грешны… Впрочем, Арташес не напомнил ему об этом. И правильно сделал, поскольку, во-первых, Агаджанян на словах ничего не сказал и ни в одном документе не зафиксировано, что он действительно пожимал плечами, и, стало быть, доказать это невозможно, а если бы и было возможно, то еще неизвестно, что именно означало это пожатие: может, так этот человек выразил свое несогласие с гарихачским председателем (на свете сколько угодно людей, у которых жесты не соответствуют словам), а может быть, под рубашку к нему пролез муравей. А во-вторых, Агаджанян прибыл в Гарихач с готовым наказом снять Арташеса Бабаяна с председателей и поэтому был с ним предельно холоден (где уж им было поговорить по душам!), но весьма деловит, как человек, в полной мере сознающий тяжесть и значение возложенной на него миссии. И тоже был прав, потому что в районе его предупредили, что эти гарихачцы, черт бы их подрал, уж очень какой-то странный народ, что они привязаны к Бабаяну, который своими партизанскими замашками сумел завоевать их любовь, и к тому же из всех председателей, с которыми имели дело гарихачцы, он — надо отдать ему должное — оказался самым дельным.
Агаджанян, конечно, уловил это противоречие в полученной им инструкции, однако промолчал, ибо давно уже усвоил одну простую, хотя и недоступную пониманию людей типа Арташеса Бабаяна истину о том, что начальство само знает, что делать. С этой истиной в душе он проработал на своем посту более двадцати лет, пережив многих других начальников выше и ниже его рангом, и твердо уверовал: она не подводит никогда, на нее можно положиться, и вообще это самое верное средство, способствующее сохранению душевного равновесия в служебных бурях.
Разговоры о том, что Арташеса могут снять с работы и даже отдать под суд, шли уже давно, но гарихачцы, верные себе, упорно не принимали их всерьез — мало ли о чем люди болтают! Поэтому весть о том, что из района приехали трое, чтобы снять Арташеса, хотя и удивила гарихачцев, но не обескуражила. Весть эта прокатилась по склонам гор, по полям, по лугам, собирая косарей, жнецов, пахарей, пастухов. Они собирались группами, пожимали плечами, разводили руками, но в конечном счете общее мнение их сводилось к одному-единственному вопросу, на который никто толком не мог ответить:
— Джанум, чего они хотят от этого человека?.. Действительно, чего?
_____Но тут я уже слышу голоса моих гарихачцев: «Уж не сын ли это Багунца Даниела, про которого говорят, будто он стал писателем? Ну и умора! Писатель из Гарихача! Ну конечно, только гарихачец и способен посвятить целую повесть одному-единственному слову! И слово-то какое, господи, хотя бы что-нибудь путное, к чему-то обязывающее, ну, в общем, что-то дельное!»
Вы правы, вы тысячу раз правы, дорогие мои гарихачцы. Слово-то действительно пустяк, ну прямо тьфу, от которого никому не будет ни холодно, ни жарко, тем более что оно так и не было произнесено в повести, ибо будь оно своевременно произнесено, повесть закончилась бы на десятой странице и я бы избавился от этой мороки, и вы бы вздохнули облегченно, а с вами вместе и районное начальство, и Арташес… Арташес? Вот в нем-то и загвоздка! Я, может быть, вздохну облегченно, вы вздохнете, начальство вздохнет, но вот Арташес — он едва ли вздохнет. Почему нет? А черт его знает почему! Может, потому, что когда от живого существа требуют, чтобы оно сделало то, что не положено ему самой матерью-природой, то ничего путного из этого не может получиться.
Не в обиду Арташесу будь сказано, но много лет назад я был в цирке на дневном представлении, где было много детей. Ну до чего же радостно было смотреть на головокружительные полеты воздушных гимнастов, слаженные движения акробатов, жонглеров, эквилибристов! Все представление, вся атмосфера в цирке, и музыка, и освещение, и костюмы