Оренбургский платок - Анатолий Никифорович Санжаровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А не то ль повзабыла! Вечерком, ближе туда к огням, загляну…
31
Сердце не лукошко, не прошибёшь окошко.
От Лукерьи, с кем вожу я короткую дружбу с коих-то пор, не с детских ли ногтей, правлюсь я к себе к домку.
Иду себе да иду и подмечаю, что пошла я не прямушкой, не ближней дорогой, а взяла кружью, подалей как. Стосковалась бабка по своему по Жёлтому в больнице. Потянуло свидеться с ним, исходить своими ноженьками если не всё, так больший клок. Хоть одним глазком глянуть, ну как тут оно без меня…
Путешествие по селу, где увидала свет и в пепел изжила свои богатые, долгие годы, странствие по селу, разлука с которым к тому ж долгохонько таки томила, изводила тебя, — дело для души и тяжкое и светозарное.
Тяжкое оттого, что сознаёшь, что этого путешествия могло уже и не быть, а в лучшем случае сидела б ты без сил под окном и всего-то тебе свету толенько и было, что в окне, всё б и было твоё царствие, что видать поблиз окна, а всё то, что за поворотом улицы, — навсегда от тебя отсечено, потому как туда ты уже ни под каким видом не уловчишься дойти, раз ноги не держат, и всё то, что деется там, теперь деется помимо твоей воли, там ты больше ни хозяин, ни гость, ни даже просто прохожий; тяжкое ещё и оттого, что всемучительно ясно вдруг чувствуешь, что круг замкнулся, колесо твоей жизни сделало положенный тебе полный оборот, и теперь ты с опаской щупаешь палкой стёжку, тащишься уже по колее детства…
Природа уравняла в цене и старого и малого.
Припоминаю, доверху радости было, как выскочишь тогда, в детстве, в таком далёком за годами и в каком-то призрачном, вроде его вовсе и не бывало, вылетишь мигом, как чёрт из-под кочки, на угол улицы, куда прежде не занашивали ноги — всё внове, всё восторг, всё загадка, всё вопрос, толпа вопросов…
Та же светозарная радость одолевает меня и сейчас, когда каждое коленце сонной, кроткой древней и чем-то всегда обновлённой улоньки сводит меня с давностными друзьями: людьми, домами, деревьями, колодцами, с цветущей под окнами сиренью, цветущей богато, так что крепкий её дух кружит голову.
С нашим удовольствием вышагиваю я тихо по Жёлтому.
Так оно, верно, называется оттого, что стоит на возвышенке в виде опрокинутой тарелки. И куда ты ни пусти шаг, скоро скажешься у глинистого жёлтого обрыва, что омывается то ли речкой Сакмарой, то ли речонкой Чертанкой.
Вышагиваю я по Жёлтому. В торжестве и в удивленье забегаю глазами и туда, и туда, и туда. И всюду, решительно всюду — там, там и там — натыкаюсь на пуховниц со спицами.
За зиму зимнюю изголодался люд по солнечному теплу.
Теперь, в воскресный майский полдень, в самый распал тепла, не усидеть дома и одной живой душе.
Завалинки, порожки, крылечки будто кто густо усыпал бабьём. Тут тебе и маленькие. Тут тебе и давненькие. Красна солнышка всем вдосталь.
Посиживают да вяжут.
Тихостно роняют слова иль вовсе молчат.
Это уже где какой клубочек свился.
А не всяка спешит в артель-братию.
Оно в отраду побыть и одной за спицами.
Поразмышлять о бытье-житье…
Я вижу, за тальниковым плетнём на верёвке сохнут картинно широкие с колокольчиками брюки.
Конопатая молодица в выгорелом ситцевом платьишке, не скажу как в коротком — в таком только от долгов и убегать — с недлинными волосами, что собрала на затылке под чёрной резинкой в дульку, прямо на ступеньках оседлала перевёрнутый тазик. Вяжет.
Рядом, в шаге каком от неё, пристыла гусыня со своими люлятами[247]. Важно смотрит, как девча вяжет.
Девчонишка мне знакомая. На возрасте уже. Из техникума на выходной объявилась… Я знаю всех жёлтинских подлетков, хоть бабы, как из мешка, в каждом дворе понасыпали ребятни.
Не она ль хозяйка тех городских доспехов, что на верёвке?
Пожалуй, она…
Попав моде в струну, может, ещё вчера в компании таких же, как и сама, положив на себя с кило косметики, подметала оренбургские тротуары расклешёнными с самого бедра штанчатами со шнурками по бокам, с вышитыми шёлком розами, с колокольчиками.
То был театр. Улица для неё что тебе сцена. А прохожие — негаданые зрители.
Оно и не хочешь, да поймёшь. Ну кому в молодую пору не нравится нравиться? Ну кто на восемнадцатой ликующей весне не дал бы дорого, абы быть разнепременно у всех на виду? Абы всякого, кто и невзначай уронил на тебя глаз, приневолить ахнуть?
А разом с тем всё то было и враньё. Враньё самой себе. Враньё улице.
Вот вырвалась хорошутка на выходной к домашним. Уединенница без уличного маскарада проста, велика в своей искренности наедине со спицами. Она такая, какая и на самом деле. Спицам не соврёшь. Спицам неправдушку не дашь.
Она была не выше веника, когда научили её любить, почитать спицы. Доброе зерно легло в душу, окрепло, проросло. И какие бы теперь неоткладные заботы ни отлучали её от спиц, она в непременности будет возвращаться к ним с повинной, как с болью в душе возвертаешься к себе на Родину, в глухую деревеньку, давным-давно забытую Богом, но которую тебе ввек не забыть; до крайней минуты спицы будут в её руках в часы печали, грусти, отдохновения, как это сроду водится у всех у жёлтинских баб.
Лицо у девушки сосредоточенное, вдохновенное; чудится, вот сам праздник, сама радость в лице том сейчас.
Незамеченная, я вижу: её губы трогает улыбка, девчонушка хорошо так улыбается платку, что вяжет, может, себе к свадьбе иль подружке к свадьбе, иль матери в подарок к рождению, иль ещё кому…
Я долго шла по Жёлтому.
Мужиков у завалинок не видать. Они больше на огородах. Да и там, тоже сюда клади, донимал их наш свербёж вязанья.
За плетнём вот сажают картошку.
Дед копает лунки.
Внучка рассеянно кидает в те лунки резаную картошку.
Дед бурчит. Подскалыживает:
— Спину не переломишь. Нагнись да положь как следуй. Глазками вверх! А то картошка будет мучиться. Ой… Негораздо, разлапушка, пляшешь. Лень тебя, горюха, в недостаток втопчет…
— Тоже мне пророк-паникёр! — толечко не со слезами окусывается девчушка и с коленок переворачивает в лунках куски картошин как надо.
Не поднялась ещё, внечай повернула в сторону голову — зависть леденеет в её взоре.
Я посмотрела туда, куда смотрела она, увидала: по тот бок улицы, на низкой