Клодина уходит... - Сидони-Габриель Колетт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь поговорим о Вас. О Вас, странное маленькое создание, как много понадобилось Вам времени, чтобы понять самоё себя, а как только Вы поняли, Вы тут же скрылись, темноволосая Анни, похожая на перелётную ласточку.
Вы уезжаете, а Ваше бегство и Ваше письмо служат мне как бы упрёком. Как не хватает мне Вас, пахнущей розой Анни! Не сердитесь на меня. Я просто глупое существо, влюблённое в красоту, слабость, доверчивость, и мне трудно понять, почему, когда такая женская душа, как Ваша, ищет в моём сердце опору, когда Ваши полураскрытые губки жадно тянутся к моим устам, я не смею оживить их поцелуем, я не слишком хорошо это понимаю, признаюсь я Вам, хотя мне и объяснили почему.
Вам, вероятно, говорили, Анни, что у меня была подруга, которую я слишком сильно и слишком бездумно любила? Она была недоброй и обаятельной, эта Рези. Белокурая, порочная и очаровательная, она хотела встать между мной и Рено, её привлекало утончённое наслаждение обмануть нас обоих, как это случается в романах. И вот тогда я пообещала Рено – и Клодине тоже – позабыть, что на свете существуют слабые, хорошенькие, влекущие к себе создания, которых я могла бы легко очаровать и подчинить себе…
Вы уезжаете, и я понимаю, как смутно у Вас на душе. Я надеюсь, что Ваш муж не слишком скоро вернётся: так будет лучше и для Вас, и для него. Вы ещё не можете судить обо всём достаточно здраво и не способны примириться. Вы не любите – это, конечно, несчастье, спокойное и серое несчастье, самое обычное несчастье, Анни. Но подумайте только, Вы бы могли любить без взаимности, любить и быть обманутой… А это единственное истинное несчастье, из-за которого люди убивают, жгут, уничтожают… И они совершенно правы. Я, например, случись такое со мной… Простите меня, Анни, я едва не позабыла, что речь идёт только о Вас. Влюблённой женщине трудно скрыть свой эгоизм.
«Дайте мне совет», – умоляете Вы. Легко сказать. Я чувствую, что Вы готовы совершить множество глупостей, и Вы их совершите спокойно, с тихим упрямством с той особой девической грацией, которая придаёт столько неуверенности и очарования всем Вашим движениям, моя похожая на змейку Анни.
Не могу же я, чёрт побери, сказать Вам прямо: «Это свинство – жить с человеком, которого не любишь». Хотя приблизительно так я и думаю. Но, по крайней мере, я могу Вам рассказать, как в таком случае поступила я сама.
С огромным горем в сердце и небольшим багажом я уехала на родину в деревню, укрылась в своей норке. Хотела ли я умереть или надеялась там излечиться? Тогда я и сама не знала. Благодатное одиночество, успокаивающие душу деревья, советы синих ночей, мир, царящий среди диких зверей, спасли меня от рокового шага и вернули туда, откуда я бежала, привели меня к счастью…
Милая моя Анни, Вы тоже можете попытаться.
Прощайте. Напишите мне если только лечение подействует, если же нет – писать не надо. Узнать об этом мне было бы слишком больно, ведь я не знаю другого лекарства.
Я осыпаю поцелуями Ваше милое личико, начиная с ресниц и кончая подбородком, своей точёной формой и цветом оно напоминает спелый лесной орех. В поцелуях, посланных издалека, уже нет сладкой отравы, и я могу без угрызений совести помечтать хотя бы одно мгновение, как мы мечтали вместе в саду Маркграфини.
Клодина.
Клодина обманула меня. Нет, я несправедлива. Она ошиблась. Видно, «лечение деревней» не является панацеей, да и трудно вылечить больного, который не верит в возможность выздоровления.
На первых страницах моего дневника (Берегись, Тоби, если я только ещё раз увижу, как ты, свирепо вращая глазами и победно навострив уши, тащишь эту тетрадь в угол, словно труп поверженного врага!), на первых страницах моего дневника, без конца и начала, робкого и мятежного, как я сама, я читаю такие слова: «тяжесть одиночества…» Глупенькая Анни! Но разве это такая тяжесть в сравнении с той цепью, которую я постоянно носила целых четыре года, которую мне снова придётся надеть и носить уже до конца своих дней? Но я не хочу вновь её надевать. И дело не в том, что меня так уж привлекает свобода, хотя это и можно было бы предположить, зная о моём постоянном стремлении к перемене мест, о моей болезненной впечатлительности – причине моего одиночества; я одинока, как одиноки небо, поля, суровые серые скалы с кроваво-красными трещинками… Но разве право выбрать самому свои муки не является уже счастьем для многих…
Увы, это так! Я не успела приехать, а уже снова хочу пуститься в путь… А ведь Казамена – мой родной дом. Но я слишком долго жила здесь бок о бок с Аленом. В романтической роще, в чаще «маленького леса» – это громкое название я дала когда-то небольшой поросли кустарника, – в глубине тёмного амбара, где ржавые орудия труда наводят меня на мысль о камере пыток, во всех уголках этой старомодной усадьбы я нахожу разрушительные следы наших детских игр. На коре старого каштана, растущего возле оврага, и сегодня виден след от колючей проволоки, которой жестоко стянул его Ален лет двенадцать назад. Тут мой суровый друг изображал из себя Змеиный Глаз, вождя краснокожих, а я была его маленькой покорной женой, обязанной поддерживать огонь в костре из сосновых шишек. Он очень любил эти игры, был очень серьёзен и часто бранил меня с присущей ему суровостью – это тоже было одним из условий игры.
Он никогда не любил Казамену. Мой легкомысленный дед немного перестарался, стремясь придать живописности своему небольшому имению, всего лишь нескольким гектарам; чего там только не было: овраг, разумеется, дикий, два холма, балка, грот, смотровая площадка, широкая аллея для создания перспективы, экзотические растения, мощённая щебнем дорога для экипажей, причём такая извилистая, что у приезжающих создавалось впечатление, что они проделали по его земле несколько километров… Всё это, по словам Алена, было предельно смешно. Вполне возможно. Но сегодня мне бесконечно горько смотреть на этот запущенный сад, залитый лучами неяркого, словно октябрьского солнца, поросший сочной, будто кладбищенской, травой…
«Успокаивающие душу деревья!..» Ах, Клодина, я бы наверняка разрыдалась, не будь я так напугана, так угнетена своим одиночеством. Эти бедные деревья и сами не знают покоя и уж никак не могут мне его дать. Могучий искорёженный дуб, ты словно прикован к земле, сколько лет уже, словно руки, простираешь ты к небу свои дрожащие ветви? Какая жажда свободы заставила тебя согнуться под порывами ветра – ты выпрямился потом, но уже был весь искорёжен. А вокруг тебя твоё уродливое, карликовое, пригнутое к земле потомство молит о помощи…