Клодина уходит... - Сидони-Габриель Колетт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Успокаивающие душу деревья!..» Ах, Клодина, я бы наверняка разрыдалась, не будь я так напугана, так угнетена своим одиночеством. Эти бедные деревья и сами не знают покоя и уж никак не могут мне его дать. Могучий искорёженный дуб, ты словно прикован к земле, сколько лет уже, словно руки, простираешь ты к небу свои дрожащие ветви? Какая жажда свободы заставила тебя согнуться под порывами ветра – ты выпрямился потом, но уже был весь искорёжен. А вокруг тебя твоё уродливое, карликовое, пригнутое к земле потомство молит о помощи…
А вот другие деревья-пленники, как эта серебристая берёза, смирились со своей горькой участью. И лиственница тоже смирилась, она лишь тихо плачет и покачивает своими шелковистыми волосами, я слышу из своего окна, как жалобно поёт она под порывами ветра… О, как печальны эти не знающие покоя, прикованные к земле деревья, неужели вы способны дать мир и забвение робкому, сомневающемуся в себе созданию? Нет, Клодина, деревья тут ни при чём, в вас самой жили те силы, та энергия счастливых диких зверей, та радость жизни, которая и ослепляет, и окрашивает в яркие краски окружающий мир!
Льёт дождь, и поэтому всё кажется мне ещё мрачнее. Я рано зажигаю лампу и запираю двери, закрываю ставни, за стеной Леони громко болтает с дочерью садовницы, и это немного успокаивает меня. В камине потрескивает огонь – уже приходится топить, – потрескивают и деревянные панели. Когда пламя гаснет, делается так тихо, что даже начинает звенеть в ушах. Я ясно слышу, как по балкам чердака, стуча когтями, бегает крыса, и Тоби, мой единственный маленький чёрный страж, поднимает кверху свою славную мордочку, будто надеется увидеть недосягаемого врага… Умоляю, Тоби, не лай! Если ты залаешь, потревоженная тишина расколется и обрушится мне на голову, как обрушивается штукатурка в старых домах…
Я не решаюсь лечь в постель и допоздна, пока горит лампа, засиживаюсь у затухающего камина, прислушиваюсь к глухому шороху и шелесту гонимых ветром по гравию опавших листьев, к беготне неведомых мне зверьков. Чтобы придать себе храбрости, я дотрагиваюсь до широкого лезвия охотничьего ножа, но холодная сталь не только не успокаивает меня, а ещё больше пугает.
Что за глупые страхи! Разве эта старая дружелюбная мебель уже забыла меня? Нет, не забыла, но она знает, что я скоро покину её, и не может больше служить мне надёжной защитой. Моё старое украшенное резьбой пианино, своими гаммами я утомила тебя.
«Больше жизни, моя маленькая Анни, больше жизни». На этом портрете, сделанном по дагерротипу, – выпускник Политехнической школы с осиной талией, мой дед. Он рыл колодцы на вершинах гор, занимался разведением трюфелей, пытался осветить морское дно «с помощью китового жира, зажжённого в прозрачных, герметически закупоренных сосудах» (!); одним словом, он разорил жену и дочь, этот легкомысленный, не знающий угрызений совести человек, а те обожали его. У него была удивительно тонкая талия, если фотография ему не льстит. Любая женщина сегодня могла бы ему позавидовать. Красивый лоб мечтателя, по-детски любознательные глаза и маленькие руки в белых перчатках… Вот и всё, что я о нём знаю.
Над пианино, на стене, – плохая фотография моего отца, я помню его уже старым и слепым. Этот изысканный господин с седыми бакенбардами, неужели я дочь столь… заурядного человека?
От моей матери ничего не осталось. Ни одного портрета, ни одного письма. Моя бабушка Лажарис отказывалась говорить о ней и лишь повторяла: «Молись за неё, дитя моё. Да ниспошлёт милосердный Бог прощение всем изгнанным, пропавшим и усопшим…» К чему думать об этом сейчас? Пусть она останется в моём воображении такой, какой я всегда её себе представляла: хорошенькой женщиной с печальными глазами, которая ушла из дома, а может быть, покончила с собой… Мне бесконечно жаль её, но я не хочу докапываться до истины!
Мне приносят сразу два письма. Значит, у меня появились две причины для беспокойства. Благо одно из них от Клодины, второе – от Алена. К тому же сегодня утром я чувствую себя куда лучше, бодрее. На меня успокаивающе действуют и свежий утренний воздух – кукушка на кухне ржавым голосом пропела восемь раз, – и ароматный горячий чай, который дымится в голубой чашке, и безумный аппетит Тоби – он скачет, пронзительно верещит, недовольный тем, что я слишком долго валяюсь в постели. Я с удовольствием вдыхаю лёгкий прозрачный воздух, от него веет чем-то праздничным, от него веет моим отъездом; так я, Клодина, на свой лад наслаждаюсь тишиной полей, мечтая о звоне бубенчиков на дальних дорогах… Мне бы следовало жить в тысяча восемьсот… тридцать каком-то году… быть молодой креолкой. Ведь в те времена они были в моде. Неудачное замужество, таинственное похищение, неудобный и лёгкий костюм, башмаки на шнуровке, в которых больно ходить по камням, тяжёлая почтовая карета, кучер с трубкой в зубах… что ещё? Сломанная ось, неожиданные приключения и встреча, предопределённая самой судьбой… Прекрасный, смешной и сентиментальный роман наших бабушек…
В конверте с французской маркой – всего несколько слов от Клодины:
Милая моя маленькая Анни, не знаю, где Вы сейчас. Хотелось бы, чтоб моё письмо дошло до Вас и Вы бы узнали, что Марта в Париже объясняет Ваш таинственный отъезд очень кратко: «Моя невестка уехала в деревню, у неё тяжёлая беременность!» Я бы от души Вам того желала! Тогда всё стало бы для Вас куда проще… Знайте также, что Леон и его супруга находятся, как мне кажется, в полном здравии и живут в полном согласии.
Прощайте, я хотела Вас успокоить и предупредить. Только и всего… а также получить от Вас весточку, потому что это сильнее меня, я очень опасаюсь за Вас. Я сказала Вам: «Не пишите мне, если лечение моё Вам не поможет». Да, но речь шла о лечении! А я хочу знать о Вас всё, о Вас, от которой я раз и навсегда отказалась. Всего несколько слов, пришлите открытку, телеграмму, подайте какой-нибудь знак… Пусть это будет мне наградой, Анни. Сообщите мне, здоровы ли Вы, или по-прежнему больны, или, как принято говорить, окончательно «погибли», или же… с Вами то, о чём говорит Марта… Хотя нет, только не это! Оставайтесь той изящной и хрупкой амфорой, которую так легко можно обхватить руками.
Клодина.
Вот и всё! Да, это всё! Нежная обеспокоенность Клодины не удовлетворяет меня. Когда у самого в душе пусто, как у меня, надеешься на помощь других.
Болезненная усталость охватывает меня, несмотря на светлый утренний час. Зачем надо было мне так близко узнать этих людей, пережить все эти дни? Я перечитываю письмо Клодины, и её несвоевременная нежная участливость оживляет во мне уже полузабытые картины, я смотрю сквозь них прямо перед собой и не замечаю квадратный конверт, надписанный твёрдым почерком Алена… Дакар… Дакар… Где это я видела название этого города, оттиснутое жирным шрифтом в маленьком кружочке? Почему «Дакар»? В прошлый раз там было «Буэнос-Айрес»…