Светила - Элеанор Каттон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Притчард покачал головой: завещание покойника его не интересовало, равно как и его правовые последствия.
– Да выбрось ты это все из головы на минуту, – предложил он. – Давай вернемся к хижине. Ты видел клад своими глазами?
– Так я ж его и нашел, – не без гордости отозвался Нильссен. При этом воспоминании он слегка расслабился. – Эх, тебе б на такое взглянуть… кабы превратить это все в листовое золото, я б целиком бильярдный стол им покрыл вместе с ножками. Тяжесть несусветная. А блеску-то, блеску!
Но Притчард даже не улыбнулся:
– Ты говоришь, это был не песок и не самородки. Я правильно понимаю?
Нильссен вздохнул:
– Да, точно; это были спрессованные бруски.
– Спеченное золото, – кивнул Притчард. – А для этого нужно специальное оборудование и навык. Так кто же поработал кузнецом? Уж никак не Уэллс.
Нильссен помолчал. Такая мысль в голову ему не приходила. Манера Притчарда выдвигать свои аргументы с самонадеянной уверенностью была ему неприятна, но он поневоле отдавал аптекарю должное: тот обнаружил ряд связей, которые он, Нильссен, упустил из виду. Он задумчиво посасывал трубку.
В тонкостях разработки золотых месторождений Нильссен разбирался неважно. Он как-то попробовал свои силы в старательстве и нашел, что труд это тяжкий и неблагодарный: таскаешь из реки воду ведро за ведром, промывая руду, да отбиваешься от москитов, что заползают под куртку, – пока совсем не обезумеешь и не запляшешь на месте. После у него ныла спина, жгло пальцы, а ноги распухли и отекли на много дней. А с щепоти песка, которую он унес домой, завязав в угол платка, взяли налог, и один и другой, и взвесили ее до малой частицы унции, и наконец дали за нее пять грязных шиллингов – невыразимое разочарование! – этой суммы едва достало, чтобы заплатить за наем лошади до ущелья и обратно. Больше Нильссен не пытал счастья. По своим природным задаткам и самоопределению он был человеком Возрождения: такие на любом избранном поприще привыкли ждать мгновенного успеха; если с первой же попытки навыком овладеть не удалось, то они от ремесла вообще откажутся. (К подобному подходу сам он относился не без юмора: он частенько рассказывал о своей неудаче в ущелье Хокитики, преувеличивая перенесенные неудобства, комично вышучивая деликатность своей конституции, – однако такое толкование он позволял только себе одному и заметно конфузился, если собеседник смотрел на дело с той же точки зрения или с ним соглашался.)
Теория, изложенная ему Джозефом Притчардом, в определенном смысле представлялась вполне логичной. Кто-то – возможно, что и несколько человек – наверняка знал про клад, спрятанный в доме Кросби Уэллса. Состояние было слишком огромным, а продажа имущества произошла слишком скрытно и спешно, чтобы вовсе отрицать такую вероятность. Далее, склянка с лауданумом, обнаруженная в непосредственной близости от трупа, наводила на мысль, что кто-то – возможно, тот же самый кто-то – побывал в хижине либо непосредственно до смерти отшельника, либо сразу после, предположительно с недобрыми намерениями. Склянка была от Притчарда: куплена в его лавке, этикетка надписана его же рукой, значит тот, кто лекарство принес, явно был жителем Хокитики и ехал на север, а не чужаком, направлявшимся на юг. Тем самым политик и его спутники, первыми обнаружившие тело Кросби и сообщившие о его смерти в городе, полностью исключались.
В глубине души Нильссен полагал, что Притчард прав, подозревая покупателя имущества, Эдгара Клинча, а также и банковского служащего Фроста. Он, в отличие от Притчарда, конечно же, не думал, что эти двое причастны к убийству Эмери Стейнза, но похоже было на то, что Клинч и впрямь действовал по наводке, раз купил хижину и землю Кросби Уэллса так поспешно, – уж в чем бы эта наводка ни состояла, Чарли Фрост наверняка о ней знал. Нильссен также признавал, что его собственное участие в деле, в которое он ввязался безо всякой задней мысли, наверняка покажется сомнительным беспристрастному стороннему наблюдателю, ведь он занес стеклянную склянку с лауданумом в свой регистр вместе со всем прочим (он составлял список вещей, подлежащих продаже), и он в результате этой сделки обогатился на четыреста фунтов.
Однако сверх этих допущений (а ведь, в конце концов, это только допущения, основанные на сомнениях и личных впечатлениях) Нильссен не знал, что и думать. Притчард убеждал, что исчезновение Эмери Стейнза никак нельзя считать совпадением, – а это гипотеза; он утверждал, что Стейнз был убит, – а это догадка; он вообразил, что труп его спрятан в могиле Уэллса, – а это предположение; он счел возможным, что юридическое фиаско в связи с собственностью Уэллса было спланировано заранее как своего рода западня, как приманка, – а это Нильссену казалось уже чистой воды фантазией. Объяснить, откуда взялась склянка с лауданумом, Притчард не смог; ни мотива, ни правдоподобного подозреваемого он не предоставил… и, однако ж, комиссионер не находил в себе сил сбросить со счетов аргументы аптекаря, пусть манера их излагать ему весьма не нравилась.
Нильссен не разделял восторженной одержимости аптекаря сокровенными тайнами; искать правду он не стремился, в отличие от Притчарда. Тот становился сам не свой, когда заговаривал о собственных страстях: об эликсирах, которые составлял и пробовал под низким потолком своей лаборатории, о смолах и порошках, которые он покупал и продавал в непрозрачных банках. Ощущалось в нем что-то холодное и безжалостное, думал про себя Нильссен, возводя собственную неприязнь, как это часто за ним водилось, в принцип эстетического неприятия.
Наконец с недовольным видом – а он неизменно раздражался, когда аргументы собеседника доказывали несостоятельность его собственных, – Нильссен извлек изо рта трубку и изрек:
– Ну-с… может статься, у Уэллса были какие-то знакомства тут, в Резервном банке. Килларни, там, или кто-нибудь из представителей компании…
– Нет. – Притчард хлопнул по столу ладонью. Он давно ждал, чтобы Нильссен ошибся в своей догадке, и уже заготовил возражение: – Тут китаеза замешан. Готов на что угодно поспорить. В кумирне на Каварау всегда было полным-полно ребят без лицензии – они права на разработку промеж себя делят. Их друг от друга не отличишь, да и имена чужого языка поди разбери! Они там все в Чайнатауне подработать не прочь. Будь тут замешана компания, все бы выглядело…
– Чище? – с надеждой спросил Нильссен.
– Наоборот. Если нужно следы заметать, если входить вынужден через черный ход, а не через вестибюль, как обычно, – вот тогда и начинаешь принимать меры, чем-то жертвовать. Понимаешь? Человек изнутри вынужден считаться с пешками – со всеми элементами системы. А человек снаружи волен договариваться с дьяволом напрямую.
Таких выражений Нильссен терпеть не мог. Он вновь опустил взгляд на купчую.
– «Чайнатаунская кузня», – гнул свое Притчард. – Помяни мое слово. Там при горне только один парень работает. Звать Цю.
– Ты с ним поговоришь? – вскинул глаза Нильссен.
– Вообще-то, я надеялся, что с ним поговоришь ты, – признался аптекарь. – У меня сейчас с азиатами небольшая проблемка.
– Могу ли я спросить, в чем дело?
– Ох, да просто бизнес не заладился. Коммерческие тайны. Опиум. – Притчард перевернул руку ладонью вверх и уронил ее на колени.
– Ты ввозишь опиум из Китая? – нахмурился Нильссен.
– Ох господи, нет, конечно, – запротестовал Притчард. – Из Бенгалии. – Он на мгновение замялся. – Тут, скорее, частная ссора. Из-за той шлюхи, что едва не померла.
– Анна, – кивнул Нильссен. – Анна Уэдерелл.
Притчард насупился: он не хотел озвучивать ее имя. Он отвернулся и некоторое время следил, как под козырьком подъемного окна скапливаются и набухают дождевые капли.
Повисла недолгая пауза. И не успел еще Притчард заговорить снова, как Нильссена вдруг осенило: а ведь аптекарь любит ее, эту проститутку Анну Уэдерелл. Он прикинул про себя такую возможность, наслаждаясь своим открытием. Девушка и впрямь задевала в душе тайные струны: она двигалась с этакой усталой смертоносной томностью, точно недовольный лебедь, но нравом отличалась несколько более ветреным, нежели Нильссен ценил в женщинах, а ее красота (впрочем, Нильссен не назвал бы ее красивой: это слово он сберегал для непорочных девственниц и ангелических образов) выглядела чересчур искушенной, на его вкус. А еще она курила опиум; в силу этой привычки ее черты всегда казались слегка смазанными, а сама она – бесконечно изнуренной. Неподобающее пристрастие, что и говорить, а теперь она еще и едва руки на себя не наложила. Да, подумал Нильссен, именно на такую девицу Притчард с легкостью западет; они бы встречались в темноте, и эти лихорадочные сближения несли бы в себе печать обреченности.