Ханидо и Халерха - Курилов Семен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пусть бы ушли люди — а они втроем молча выпили, закусили, и он с превеликой радостью бросился бы запрягать оленей. Плохо у него в яранге, но тут — как в могильной яме… Он думал так, однако хорошо понимал, что Токио и Пурама крепко привязали его к этой проклятой могиле: просто так не встанешь и не уедешь. Чем виноват он, что женщина помешалась на нем? Да, она была красивее любой из его жен, и счастье он с ней испытал такое, какого уже никогда больше не испытает. Но она жила с этим сопливым кривым стариком, а теперь у нее такая гадкая улыбка и такой мокрый отвратительный рот. Но если уехать сейчас, то обидишь весь юкагирский род и уже никогда в жизни здесь не появишься. Да и свои чукчи будут глядеть искоса: скажут — отомстил врагу несчастьем невинной женщины-сироты…
И все-таки Мельгайвачу было не совсем плохо. Он со злорадством поглядывал на старика и думал: "Попался и ты, черт кривоногий. Теперь ты не раз вспомнишь, как травил меня целых десять снегов подряд!"
Не мог знать чукча, что старый шаман совсем не случайно оставил людей слушать горькую о себе правду. Сайрэ с трудом приходил в себя, потому что в нем кипела дикая злоба к Токио, затеявшему разговор, на который не решился бы ни один шаман. Однако ум его прояснялся все быстрей и быстрей, хотя этого он никак не выказывал. От якута Сайрэ ожидал всего — только не хитрой глупости, за которой по молодости не сумел скрыть неожиданного озлобления, а может, и желания покончить со славой юкагира-шамана… Обо всем этом и думал Сайрэ, пока не смекнул, что ум его затуманила злость и ревность к преуспевающему якуту. А ведь ход, сделанный Токио, можно было обернуть в свою пользу…
Не разгибая спины, а только чуть повернув голову к Токио, Сайрэ наконец тихо сказал:
— Да что же говорить тут, Митрэй, — немощный я и духом и телом. Молодое дыхание, оно молодого дыхания требует. Скучно ей было, конечно, в моем тордохе, ну, а со скуки — известно — можно и ум потерять.
— А ты, старик, обрадуй ее, — громко сказал красавец якут. — Ребеночка ей… Ты уж ради спасения постарайся…
Якуты и не такое говорят вслух, им прощается, и хоть женщины-юкагирки смутились и покраснели, в тордохе все-таки стало легче дышать.
Сайрэ остался серьезным.
— Ты — посторонний, тебе можно куражиться, — сказал он. — А мне не до этого. Нужно спасать ее. Надо сознание ей поддержать. Может, такого случая не представится больше…
Мельгайвач насторожился, опять поставил так и не выпитую кружку на стол.
— …Я тут не все правильно понимал, — продолжал Сайрэ. — А вот поговорили — и вижу теперь, что иной раз хочешь сделать добро, а получается зло. Мне жена разве была нужна? Люди ведь так решили. А я о душе ее заботился, уберечь хотел. И была она мне вроде дочки. Даже с помешанной мне легче жить: старый и одинокий я… А получилось, что от духов сберег, а вот о женской беде и не думал. Пурама насчет этого зря говорил — ей в то время все равно жениха не было. Не ловил я ее, как рыбу сетью, а если бы хотел внушить ей смирение, так внушил бы, наверно… Смертные муки я перенес — думал, что пропустил духов. Не пропустил — ты, Токио, освободил меня из объятий медведя. Как же это надумал-то Мельгайвач заехать к тебе и взять на свою добрую нарту?!
Старик помолчал, поковырял пальцем в трубке и продолжал:
— Мне утешение есть — люди хоть не осудят. Бог-то, конечно, все и без этого видел. Только утешение-то мое горше медвежьей желчи: к беде привязан, а избавлять от нее другие должны. И помогать-то теперь боюсь. А ну, как обратно введу ее в злость? Может, случится и хуже — как ты, Митрэй, говорил: спохватится — гостя нет, опять я один — и еще руки на себя наложит… Мельгайвач, ты, может, задержишься на день-другой? Я человек небогатый, но все, что ты потеряешь за эти дни, я восполню. Насчет этого не беспокойся…
Чукча бросил на старика непонятный взгляд, ничего не ответил и спокойно потянулся за куском холодного мяса. А Сайрэ настороженно помолчал, подумал и еще раз попросил:
— Только бы поддержать здоровье ее… Дня на два остался бы, Мельгайвач?
— Хорошо, — подал голос Токио, — скажем, задержится он, легче ей станет. А что будет дальше?
— Лишь бы поправилась. А потом можно бы ее отпустить. Я согласен на все. Жалко ведь — молодая, красивая…
— Ну вот это уже настоящее сердце высказалось! — облегченно воскликнул Токио.
— Гык, отпустить! — вырвала изо рта трубку Тачана. — А куда же она пойдет? У нее что — свой тордох есть? Кто ей поставил, где он — покажите мне?
— Женщины, спит Пайпэ или не спит? — очень спокойно спросил Сайрэ, будто тетка ничего особенного не сказала. — Спит? Пусть спит, хорошо. Говорить надо бы тише… Пусть она у меня пока поживет — вместо дочери. Отдельный полог поставлю. Ей скажем правду: все мы хотели от духов ее уберечь, уберегли — а теперь она может жить, как захочет. Постараемся, так найдем ей молодого мужа. И добром кончится все. Ну, а мне от этого и в одиночестве помереть будет легче…
— Ага, найдем молодого мужа — красивого и оленного, тордох ей белый поставим, соберем с каждой семьи подарков… Это за что же ей благодать такая? — Тачана помолчала, а затем вдруг вскочила на колени. — Что — люди не знают, как через нес к нам пришли беды? — выкрикнула она, — Мажет, Хуларха понесет ей юколу, может, Нявал будет жерди тесать для ее тордоха?
Сайрэ не стал ей отвечать. Он упрямо сказал:
— Не умру, пока не увижу ее здоровой и пока жизнь она не начнет новую… На красоту такую мужик молодой найдется, болезнь ее не поганая… Мельгайвач, как решил? Скажи — чего зря молчать!
Чукча медленно дожевал мясо, спокойно пощупал свою косу с пуговкой на конце, потом сказал, остановив на старике пронзительный взгляд:
— Ты хочешь, чтоб люди увидели, что я доброе дело могу сделать только за выкуп? Нет. Я много снегов терпел от тебя унижения, когда считался шаманом, — теперь не хочу терпеть. — Он встал, вынул из-под кухлянки шапку и стал пробираться к выходу.
Токио весь напрягся, завертелся, как дикий строптивый олень. Лицо его исказилось, оно выражало и злость, и презрение ко всему происходящему. Он сейчас был похож на разгневанного родового судью, какие бывают у чукчей, который понял виновность обоих спорящих, но не знает, как их наказать и какой выход найти.
А Мельгайвач тем временем стоял в затишке у тордоха и тоже метался, еще окончательно не решившись уехать. "Будь он проклят этот бубен! — разговаривал он сам с собой. — И зачем я стал в него бить! Всеми двумя руками и двумя ногами попался в капканы… Чужие люди залезают в душу, влюбленная сумасшедшая, подачка за ее мерзкие ласки… Гадко, выхода нет… — Мельгайвач почувствовал холодные полоски на лице и понял, что плачет. — Яма. В яму попал…"
— Запрягай! — услышал он голос Токио. — Ни за какими делами ко мне больше не приезжай. И я к Сайрэ никогда теперь не приеду. Ко злу обратили ум, а способности — на грубую корысть? Дураки. Вот и плачьте теперь кровяными слезами.
— Ты тоже не щадил нынче ни старика, ни меня, хотя видел, в какую беду мы попали.
— Ее беда — от вас. Я о невинной думал. А вы… Черт с вами. Запрягай. Теперь вам обоим сумасшедшая до самой смерти будет сниться.
— Зачем запрягать? — со вздохом сказал Мельгайвач. — Я уезжать не хотел: так вышел — подумать да старика попугать. Куда уж мне напускать важность! Под самую кручу скатился. Людям сказал, что ничего не возьму, а придется взять — не пустым же возвращаться к голодным женам? Скоро совсем безоленным стану.
— Гы, вот это мудро. Это — совсем другой разговор. Живешь среди оленей — нечего медведем реветь! — Токио повернулся, чтобы уйти, но добавил: — Ничего, порычишь, порычишь, а людскую беду понимать научишься. И еще каким жалостливым станешь…
— Да, теперь каждому легко меня учить, — безнадежно сказал Мельгайвач.
Однако взъерошился: — Когда растоптали меня — и ты заговорил другим голосом. Что ж не нападал раньше?
— Добро всегда терпеливей зла, — ответил Токио, приблизив свое лицо к лицу человека, которого не так давно остерегался. — Об этом мне говорил перед смертью отец. И я ему поклялся бороться только со злыми духами. А еще мне отец сказал, что терпение и у добра когда-нибудь кончится. И тогда сам бог придет людям на помощь…
Якут повернулся и быстро зашагал в тордох.
Возвращение Мельгайвача Сайрэ встретил спокойно — будто ничего другого и не могло случиться. Он выпрямился; лицо его было суровым, задумчивым.
Отодвинувшись, чтоб Токио и Мельгайвач посвободней уселись, он уставился глазом в костер и замер, давая понять, что восторжествовавшее доброе дело не требует слов. Все молчали. Наконец Токио потянулся за чашкой и, ничего не сказав, выпил. Мельгайвач поморгал-поморгал — и тоже потянулся за чашкой. Он выпил, плюнул под доску, но закусывать принялся лишь после того, как старик Сайрэ тоже поднес ко рту чашку.