Дорогая, я дома - Дмитрий Петровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После нескольких включений и выключений, криков ужаса и хриплых угроз, когда маленький Борис в очередной раз с хохотом щелкнул карболитовым рычажком, нянька выскочила из ванной. Маленький Фельдерман был так поражен необъятным черным телом, складчатым животом, тяжелыми раскачивавшимися грудями, что даже не попытался бежать. Нянька же схватила его поперек поясницы, отволокла в детскую, прижав голым мокрым коленом к кровати, сорвала штаны и, схватив первое попавшееся – зимние шерстяные колготки, всласть отходила его по голому заду. Колготки – не ремень и не вожжи, следов не осталось, и родителям рассказывать Борис постеснялся – но именно тогда в его голову заползли странные, неуправляемые и стыдные желания, вместе с уверенностью в том, что что-то не так в окружающем мире. Фельдерман был отмечен этим скользким талантом: извлекать выгоду из несовершенства.
Пока машина преодолевала последние километры скверно отремонтированного автобана А24 Гамбург – Берлин, его айфон вздрогнул, пришла эсэмэс от доктора Блашке. Борис хоть и дрожал от предвкушения и готов был прямо за рулем отдаться на волю фантазий, все же взял себя в руки и направил мысль в конструктивное русло. День впереди был долгий – надо еще зайти в конгресс, да и доктора Блашке лучше увидеть до сеанса. Удовольствия удовольствиями – но и выгоды своей упускать нельзя. Было еще одно обстоятельство, которое немного замедлило течение мысли хозяина колл-центров, издателя и предпринимателя, – Борис Фельдерман второй день пытался сидеть на диете.
Асфальтовые швы мелькали под колесами, жестковатая подвеска спортивного автомобиля глотала их с металлическим стуком – Берлин приближался, скоро Борис въедет в город через Вайсензее – и там, справа от дороги, должен появиться он. Главное – проехать быстро, не смотреть.
Пока же по краям дороги бежали поля, серые длинные стебли какой-то травы и торчали огромные ветряки, вразброд мигавшие красными огоньками и медленно поворачивавшие свои огромные лопасти. Облака стояли низко, как тяжелая свинцовая крыша, со стороны Берлина уже тянуло чем-то особенным, берлинским – массивной серостью, приземленностью, похороненными надеждами. Слева медленно проплыло странное, черное, будто обгоревшее здание – круглое, как башня, с острой крышей, низкое, как почти все в этом городе, придавленное тяжелым небом, со множеством окон, теперь выбитых, ставших сквозными дырами. На улицах Гамбурга люди намного красивее, элегантнее, со здоровым цветом лиц, будто освещенных изнутри – как у жителей многих приморских городов. Гамбургские девушки – как правило, блондинки, смешливые, с зелеными глазами и правильными белыми зубами. Но попадаются иногда и брюнетки – с надменными губами, длинными ресницами, в высоких сапогах – такие могли бы стоять в витринах, одно колено вперед, подбородок поднят, глаза чуть опущены и оттого словно сощурены. А он, Фельдерман, молодой и глупый парень, продавец или грузчик, – он бы раскладывал по прилавку товар, ползая у ее ног, между стальными шпильками сапог, от одного вида которых – сразу и холод, и жар.
Ехавший впереди автомобиль вдруг начал опасно приближаться – Фельдерман затормозил. У въезда в город, как у горловины бутылки, поток сжимался и замедлялся. Он рефлекторно посмотрел по зеркалам и увидел то, чего так не хотел видеть, по крайней мере пока, по крайней мере до въезда в город. Свое лицо – капли пота на лбу, плешь, нездоровой красноты щеки и уродские очки. Унтерменш, выродок. Все приятные мысли, которые навела эсэмэс доктора Блашке – все они будто съежились и увяли. Пока Фельдерман тормозил на самом последнем километре автобана А24 – он вдруг с тоской подумал, что ему не хватает Рыжей. Рыжей, возле острых шпилек которой он и не видел себя, а если видел – она умела и это превращать в острое, цыганской иглой продирающее, унизительное наслаждение.
Наконец за поворотом показался он – и Фельдерман уже не мог думать ни о чем другом. Там, где дорога с автобана уходила в город, среди травы, показались весело раскрашенные детские горки, нарядная пластиковая крыша, изображающая черепицу, широкие окна и огромные желтые буквы с заглавной «М» – перевернуть, и получится схематичное изображение женских грудей. Машина метр за метром ползла к повороту, за которым была почти свободная парковка. У этого поворота он вспомнил Рыжую, ее мускулистые ноги, стек, которым она брезгливо водила по его складчатой спине, как она наступала холодной шпилькой и требовала: «Приведи мне другого, приведи другого». Машина впереди подалась еще на два метра, и Фельдерман включил поворотник.
Чизбургер, один чизбургер, думал он, вытаскивая кошелек, и рылся в нем в поисках одного евро. Кошелек оставлю в машине, чизбургер стоит евро, куплю и поеду дальше. Но монетки не было, была бумажка в 20 евро, и, когда Борис медленно и обреченно свернул на стоянку, он уже знал, что потратит их полностью.
* * *
Увлечение нацизмом пришло к Фельдерману в школе. Классный руководитель, учитель литературы и истории, был из тех прогрессивных немцев, которые считали, что порядочный человек должен придерживаться левых взглядов в политике. Появление Гитлера они долбили целую четверть, бородатый учитель в толстом свитере только что не прыгал на столе, пытаясь объяснить механизм прихода диктатора к власти. «Чтобы никогда больше не повторилось», – заканчивал учитель торжественно, а маленькому толстому Борису Гитлер был противен так же, как Бисмарк, Гинденбург и Ратенау. Он не был изгоем в классе, потому что умел смешно и цинично шутить, но девочки его не любили, а физкультуру в школе вела женщина лет тридцати, крепкая и смуглая, с загорелыми икрами, похожими на новые кегли, и упругой грудью под спортивной майкой. Училка, кажется, немного хипповала, была феминисткой и презирала всех маленьких мальчиков, а увальня Фельдермана – в особенности. Он отказался, когда отец предложил ему достать освобождение от физкультуры, – ходил, краснел, замирал от стыда, но какая-то вибрация неизменно проходила по позвоночнику, когда училка кричала на него, а иногда даже отвешивала подзатыльники. Было неудивительно,