Смерть зовется Энгельхен - Ладислав Мнячко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Николай не преувеличивал. За те несколько месяцев, что существовал наш отряд, мы собрали и укрыли в горах тысячи ружей, десятки пулеметов, несметное количество боеприпасов, минометы, тысячи гранат, противопехотных и противотанковых мин; мы разместили эти запасы по всей округе; мы устраивали настоящие охоты на венгров, само появление их в районе, в котором мы действовали, означало спешку, тревогу, погоню, напряжение всех сил. Неписаное, но неукоснительно соблюдаемое соглашение с венграми приносило плоды. Однажды мы напали на венгерский артиллерийский расчет и захватили десятки новых орудий. Почти все это с боеприпасами пришлось уничтожить, с собой мы взяли только три зенитные четырехствольные орудия.
Позднее захваченное оружие мы укрывали в деревнях. В последние две недели марта Николай даже на операции брал людей из ближних деревень. Ночью они были с нами, а утром возились уже в своих усадьбах или ехали на автобусе на оружейный завод, где работали.
Поэтому мне и приходилось писать листовки.
Снаружи было весело и шумно, все еще возвращались запоздавшие пятерки. Гришкино подразделение явилось все, не хватало еще нескольких пятерок из подразделения Петера, но мы не беспокоились — у них был самый отдаленный участок.
Ольга жила у Анделы, она была связной между Плоштиной и штабом бригады. О существовании этого штаба я узнал только несколько дней назад. Мы знали, что наверху, в Бескидах, в пограничных лесах и в долине, в Словакии, действуют партизанские отряды, но, кроме Николая, никто не знал, что все эти разбросанные боевые единицы действуют в соответствии с общим планом, что подчиняются они общему командованию, составляют одну бригаду, достаточно сильную численно, что командование этой бригады находится недалеко от нашей базы, в нескольких километрах от Плоштины, в небольшой деревеньке. А одной из главных задач нашего отряда является охрана штаба бригады.
Когда я узнал эти подробности, я буквально пришел в восхищение от того, как у нас все было организовано. Я имею все основания считать себя проницательным и опытным, а вот этого даже и не подозревал.
На улице было так хорошо, что только усилием воли я мог заставить себя думать о листовке. У меня ничего, однако, не получалось. Николай сидел рядом, с удивлением я заметил, что он даже разулся — вообще за последнее время он стал как будто беззаботнее.
Николай напевал негромко старинную казацкую песню о вороном коне. Ольга стирала в тазу у печки. Потом она стала озабоченно разглядывать на свет выстиранное белье — прохудилось…
— Ничего, Олина, — стал я ее утешать, — после войны поедем в Прагу, там есть огромный магазин, и продается в нем белье — я накуплю тебе всего и всех цветов, чулки и еще разные вещи на память.
— А разве это можно? — проговорил Николай. — Ведь такое белье носят только буржуйки.
Олина, обрадованная моим щедрым обещанием, сразу поскучнела. А потом подумала и говорит:
— А отчего же нельзя? Разве социалистическая женщина не должна быть красивой, не должна красиво одеваться?
— Тогда и туфли нужны. Ты забыл про туфли, Володя. — Николай все смеялся.
— Ну конечно же! Ну, Олина, я такие туфли куплю тебе, каких в Москве и не видели.
Она разозлилась, отвернулась и вышла выплеснуть воду из таза.
Я звал ее Олиной. Сначала ей не нравилось, потом она привыкла, даже полюбила это имя. Она жила в Плоштине, но ее редко видели. Николай не только к другим был строг, но и к себе — он знал, что партизанское житье не сладкое, и не хотел, чтобы о нем говорили, будто он может жить с этой девушкой здесь, пользуясь командирскими правами.
…Олина жила у Анделы в маленькой каморке.
Когда я пришел в Плоштину, она уже была там, но в первый раз увидел я ее только через две недели. Возможно, что в отряде и не знали о ней ничего. Была эта девушка из Смоленска, там она училась на инженера; как тысячи других таких же девушек, ее угнали в Германию. Она служила в каком-то ресторане, бежала, прошла всю Германию, и только тут, на границе, повстречала партизан. Их было тогда шесть человек — русский парашютный десант.
Это была настоящая русская девушка, красивая, сильная, ловкая и гибкая, черноволосая, с горячими угольными глазами; ходила она в зеленой гимнастерке, темно-синей юбке, в сапожках. Детская наивность соединялась в ней с широкой образованностью, и суждения у нее были смелыми. Ей нравилось говорить со мной о литературе, о музыке; не так, конечно, разговаривать, как спорить и сердиться на меня.
— А как ты думаешь, Володя, если девушка красится, это плохо?
Она всегда возвращалась к этой теме, это был ее вечный спор с Николаем.
— Ничего плохого в этом нет, наоборот, нам нравится, когда ради нас женщина старается быть лучше.
— Вот видишь, — оборачивается она к Николаю, — и Володя говорит, что хорошо. На многое он, конечно, смотрит как безнадежный мещанин и элемент, но тут каждому ясно.
Николай улыбался и продолжал напевать дальше свою казацкую песню, длинную, тянущуюся целые километры, песню о том, как раненый казак послал вороного коня в Запорожскую Сечь сообщить, что турки напали в степи на казаков и всех до одного порубили, и некому им очи закрыть…
Такая чудесная погода стояла в тот день, что думать хотелось только о днях, которые скоро наступят.
Скорцени? Даже я, недоверчивый скептик, начал думать, что Скорцени — только пугало, что немцы послали против нас имя, а не реальную силу.
На улице поднялся такой шум, что Николай нахмурился. Это вернулся Петер, а с ним вместе его пятнадцать человек, они с увлечением рассказывали, как среди бела дня напали на отряд эсэсовцев — на эсэсовцев, а не на каких-нибудь там солдат регулярных частей. Партизаны обратили их в бегство и добыли шесть прекрасных новеньких немецких автоматов и фаустпатроны.
Петер, точно вихрь, ворвался в комнату, он весь сиял, будто жизнь выиграл по лотерее.
— Смотри! — он совал фаустпатроны прямо под нос Николаю.
Мы с Николаем не могли понять причины его восторга. У нас было достаточно этих фаустпатронов, но мы старались держаться от них на почтительном расстоянии — кроме Петера и Красного Лойзика, все боялись их, да, говоря по правде, нам и негде было применять такое оружие. Лойзик — тот стрелял ими в паровозы, а Петер одним патроном сжег цистерну с бензином, но, несмотря на это, фаустпатроны были для нас скорее опасны, чем полезны. Чему же так обрадовался Петер? Он, конечно, больше всего на свете любит оружие, нет для него большей радости, чем держать в руках что-нибудь новенькое — сразу же начинает разбирать, собирать снова. Какая бы ни была модель — он мигом схватывал принцип ее действия. Из-за этого я и прозвал Петера гангстером. Правда, я никогда не называл его так вслух. Идет война, мы все должны уметь стрелять, владеть оружием, но для чего столько восторгов? Оружие в руке человека всегда было и всегда будет пагубным, страшным, леденящим кровь.
— Да это же новый тип патрона, — объяснил Петер. — Приводится в действие электричеством.
Он задыхался от радости, его черные сербские глаза метали искры.
Николай тоже заинтересовался. Возможно, это пригодится — может быть, партизаны и пересилят страх перед этой штукой и возьмут ее на вооружение. Да, электричество — немцы понимают в таких вещах, ничего не скажешь, даже жаль, сколько полезного они могли бы сделать.
Николай направил фаустпатрон дулом на свою ногу.
— Переведи-ка нам, Володя, инструкцию.
Я стал переводить: сначала снимается предохранитель; потом здесь имеется проволока… искатель…
— Смотри-ка, — захлебывался Петер, — две мушки, тут две мушки!
…Потом нужно нажать на спуск…
Петер нагнулся, чтобы лучше видеть, его теперь не оттащить от этого фаустпатрона.
…При нажатии спуска…
— Осторожнее, Николай!
Взрывная волна отбросила меня к стене.
Я успел подумать, что надо залезть под стол, и потерял сознание.
Не знаю, сколько длился обморок, не знаю, сколько времени лежал я под столом, но когда я пришел в себя, вся комната была в огне. Как будто издалека услышал я раздирающий крик, в голове у меня шумело, едкий дым душил меня, в комнате был нестерпимый жар. Одно ухо у меня не слышало. Задыхаясь от дыма и жара, еще не придя в себя от удара взрывной волны, я попытался вылезти из-под стола.
Мне хотелось немедленно бежать прочь. Я не мог встать на ноги, ничего не видел от дыма. Рука моя натолкнулась на что-то живое. Тут кто-то лежал. Петер или Николай?
С трудом открыл я глаза. Это был Николай. Тело его дергалось в конвульсиях, он тихо ругался. Я хотел поднять его и вынести, нельзя же оставлять его в огне! И вдруг увидел, что в руке его пистолет, он прикладывал его к виску.
— Дурак! — крикнул я, отводя его руку.
Теперь я окончательно пришел в себя. Николай очень строг, он никому бы не простил такого, не прощает и себе.