Ангел на мосту - Джон Чивер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она спросила его, как он поживает, как его семья. И он сказал: «Мы больше не живем вместе. Мы развелись». И взглянув ему в лицо, она прочитала на нем: «Конец». Конец не только брака, но и счастья. Клементина вышла победительницей, ведь она еще тогда ему говорила, что он, как мальчик, который загляделся на звезды. Но она не испытывала торжества, а напротив, как бы разделяла с ним горечь его поражения. Синьор простился и пошел на свое место; начался заезд. Но Клементина уже не видела ни лошадок, ни цветов. Вместо них перед ее глазами возник белый снег в Наскосте и стая волков, поднимающаяся на Виа Кавур. Вот они ступают через пьяццу, эти посланцы темных сил, тех сил, которые — Клементина это знала наверное обволакивают самую сердцевину жизни. И вспоминая морозное прикосновение той зимы к своей коже, белизну снега и вкрадчивую поступь волков, она подивилась, зачем Господу Богу понадобилось предоставить людям такой большой выбор, зачем он сделал свой мир таким удивительным, таким разнообразным?
ЖЕНЩИНА БЕЗ РОДИНЫ
Я видел ее весной на этих уютных бегах в Кампино; в перерыве между третьим и четвертым заездом она сидела с графом де Капра, тем, что с усиками, и потягивала кампари на фоне дальних гор и нависших над ними кучевых облаков, которые у нас предвещали бы к вечеру верную бурю с громом, молнией и поваленными деревьями, а здесь ровно ничего не предвещают. В следующий раз я ее видел в Кицбюхеле, но не в горах, а в Теннерхофе, где какой-то француз распевал ковбойские песни, а среди слушателей, как говорили, находилась сама королева нидерландская. Я подозреваю, что и поехала-то она в Кицбюхель не за тем, чтобы кататься на лыжах, а подобно многим другим, ради общества и царящей там атмосферы живительной суеты. Затем я ее видел на Лидо и немного спустя — в самой Венеции: я плыл поздним утром в гондоле на станцию, а она сидела на террасе в «Гритти» и пила кофе. Я видел ее в Эрле, во время мистерий — впрочем, не на самом представлении, а в деревенском трактирчике, куда все забегают перекусить в антракте. Я видел ее на Пьяцца ди Сиена, когда там была конская ярмарка, и той же осенью — в Тревизо, когда она садилась в самолет, отбывающий в Лондон. Стоп, заврался!
Впрочем, все это могло бы быть и на самом деле. Ведь она принадлежала к тем неутомимым скиталицам, которым каждую ночь снятся бутерброды с беконом, листком салата и кружочком помидора. Она выросла в небольшом северном городишке, где процветала деревообрабатывающая промышленность и фабриковались деревянные ложки, в одном из тех бесконечно унылых местечек, в которых всякий, казалось, должен родиться космополитом. Скитальческая жизнь Энн, однако, была вызвана особыми причинами. Отец ее служил торговым агентом у Тонкинов, которым принадлежал деревообрабатывающий завод. Тонкинам много чего принадлежало, и владения их распространялись на несколько округов, а их бракоразводные процессы занимали целые полосы в бульварных газетах.
Когда юный Марченд Тонкий приехал на месяц в родной город, чтобы ознакомиться с фамильным предприятием, он влюбился в Энн. Она была некрасива, скромна и покладиста, и эти свойства ей было суждено пронести сквозь всю жизнь. Не прошло и года, как они поженились. Тонкины хоть и были очень богаты, но богатство свое предпочитали не афишировать, так что молодожены поселились в небольшом городке, откуда Марченд каждый день ездил на работу в Нью-Йорк — он служил в семейной фирме Тонкинов. У них был один ребенок, и они прожили шесть лет без особых приключений.
Но вот на седьмом году их супружеской жизни в одно знойное и влажное утро Марченд собрался в Нью-Йорк на деловое свидание. Он хотел поспеть на ранний поезд, с тем чтобы уже в городе и позавтракать. Было всего семь часов утра, когда он поцеловал жену и спустился в гараж. Энн лежала в постели, прислушиваясь к тому, как Марченд заводит машину, ту, на которой он ездил на станцию. Затем она услышала, как он распахнул парадную дверь и крикнул ей снизу, что машина никак не заводится, не отвезет ли она его к поезду на «бьюике»? Времени до поезда оставалось мало, и, накинув жакет прямо поверх ночной рубашки, Энн села за руль. Сверху, до пояса, у нее был вид вполне пристойный, но там, где кончался жакет, ее тело облекала лишь прозрачная ткань рубашки. Выходя из машины, Марченд поцеловал Энн на прощание и посоветовал ей одеться как можно скорее. Она отправилась в обратный путь и вдруг на перекрестке Эйл-Уайвз-лейн и Хилл-стрит машина стала: кончилось горючее.
Машина остановилась перед самым домом Берденсов. Вот и хорошо, подумала Энн, сейчас она у них раздобудет бензина или на худой конец попросит пальто, чтобы добраться до дому. Она дала сигнал — раз, другой, третий — и вдруг вспомнила, что Берденсы уехали в Насау! Оставалось одно: сидеть в машине и ждать, чтобы какая-нибудь добрая душа предложила ей свою помощь — ведь Энн была, смешно сказать, почти совсем голая! Первой проехала мимо Мэри Пим. Энн помахала ей рукой, но та почему-то ее не заметила. Затем промчалась Джулия Уид — ей было не до Энн: она должна была доставить Фрэнсиса к поезду. Наконец Джек Медоуз, местный ловелас, к которому Энн и не подумала бы обратиться за помощью, вдруг, словно его притянуло магнитом, подъехал к ее машине и спросил, не может ли он быть чем-нибудь полезен. Подбадривая себя легендами о леди Годиве и святой Агнессе[25], она пересела в его машину. Что ей оставалось делать? Хуже всего было то, что она никак не могла до конца проснуться, выйти из-под сени сна на дневной свет. Да и день, надо сказать, выдался серый, тяжелый, удушливый — обычный климат всех кошмаров. Густой кустарник скрывал дом Тонкинов от дороги, и когда Энн вышла из машины Джека Медоуза, и, кинув ему через плечо: «Спасибо», стала подниматься по ступенькам крыльца, он последовал за нею и тут же, в прихожей, ею овладел. И в ту же самую минуту Марченд вернулся домой за портфелем.
Святая Агнесса, по христианской легенде, отказалась выйти замуж за претора Симфрония. В наказание ее раздели публично догола, но у нее тотчас чудом выросли волосы до пят и скрыли ее тело от нескромных взоров.
Он тотчас покинул дом, и Энн так больше никогда его и не видела. Через десять дней он умер от разрыва сердца в нью-йоркском отеле. Родители Марченда подали иск, требуя, чтобы Энн лишили материнских прав. На суде она совершила роковую ошибку, в простоте душевной объяснив свой проступок наблюдавшейся в тот день повышенной влажностью воздуха. Бульварная печать не дремала, и вскоре вся страна подхватила хлесткий заголовок: «Эка важность — виновата влажность». А тут еще кто-то сочинил лихую песенку, которая преследовала Энн повсюду:
Добродетельная ДоллиНе дает мужчинам воли,Когда ясная погода на дворе.Но если в небе тучиЛови скорее случай…
Не дожидаясь исхода процесса, она отказалась от своих прав, надела темные очки и, взяв билет на чужую фамилию, отбыла в Геную, осудив себя на добровольное изгнание из страны, в которой непреклонная строгость морали сочеталась с юмором самого низкого пошиба.
Денег, правда, у нее было хоть отбавляй, так что страдания ее носили характер чисто нравственный, но обожглась она сильно и память ее была полна горечи. Все, что она знала до сих пор о жизни, убеждало ее в том, что она заслуживала прощения, и, однако, прощение ей не было даровано: лежавшая по ту сторону океана родина вынесла приговор, который Энн считала варварским и бесчеловечным.
Ее пригвоздили к позорному столбу, сделали из нее козла отпущения, а она была чиста душой; и ее негодование было тем острее, чем сильнее было убеждение в собственной невинности. Свою экспатриацию Энн объясняла причинами не эстетического порядка, а этического, и облик европейской женщины она приняла в знак протеста против обиды, которая была ей нанесена в собственном отечестве. Вначале ее мотало по Европе из одного конца в другой, покуда она не приобрела собственной виллы в Тавола-Кальда, под Венецией. Там она и осела наконец и стала проводить большую часть года. Она не только выучилась говорить по-итальянски в совершенстве, но и переняла все гортанные звуки и жесты, которыми уроженцы Италии обычно сопровождают свою речь. Она даже вскрикивала по-итальянски, когда зубной врач задевал ей бормашиной нерв, произнося «ай-ий» вместо односложного американского «ауч»; а жест, которым она отгоняла осу от своего бокала с вином, был исполнен неподражаемой итальянской грации. К своему положению она относилась с ревнивым чувством собственника: экспатриация была ее владениями, выстраданной ею страной, и итальянская речь в устах иностранцев оскорбляла ее слух. Вилла ее была прелестна, в дубовой роще пели соловьи, в саду играли фонтаны, волосы ее отливали именно тем оттенком бронзы, который был принят в Риме в этом году, и сама она, стоя на верхней террасе, приветствовала гостей по-итальянски: «Ben tornati! Quanta piacere!»[26] И все же, и все же создаваемому ею образу не хватало убедительности подлинника! Это была всего лишь фотография, и, как это всегда случается при увеличении, незначительные изъяны вели к утрате качества. Глядя на Энн, думалось не столько о том, как ей хорошо и ловко здесь, в Италии, сколько, что там, в Америке, она уже совсем чужая.