Изменение - Мишель Бютор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не здесь. В пиццерии.
За столиком играли в тарок рабочие, один уже был изрядно пьян.
— И еще мы должны посмотреть «Христа у крестного древа», кажется, это в церкви Санта-Мария-сопра-Минерва, единственной готической церкви в Риме.
— Это одна из самых уродливых церквей в мире; она в нашем квартале, мы можем пойти туда от дворца Фарнезе.
— А потом позавтракаем где-нибудь возле Порта Пиа, но там только одна сторона ворот работы самого Микеланджело.
— Мы все это проверим по моему довоенному синему путеводителю; но есть еще одна его вещь — «Пьета», ее я никогда не видела — это на какой-то вилле, довольно далеко отсюда, — ты не помнишь?
Наутро вы взяли такси и поехали на виллу Сан-Северино, по, очутившись у ее дверей, обнаружили, что она открыта только по понедельникам от десяти до двенадцати.
Так у вас оказалось сколько угодно времени, чтобы без помех рассмотреть Моисея в церкви Сан-Пьетро-ин-Винколи — задолго до начала вечерней службы, задолго до захода солнца, вдвоем в безлюдном и очень холодном нефе, при полупотушенном прожекторе; статуя казалась привидением на чердаке, но беда была не в том: переходя с места на место, от произведения к произведению, ты чувствовал, что тебе недостает чего-то главного, чего ты не мог увидеть из-за Сесиль, и хотя ты не говорил ей ни слова, ты знал, что и она об этом думает, и вас обоих преследуют эти пророки и сивиллы, этот не увиденный вами «Страшный Суд»; понимая бессмысленность вашей нынешней прогулки, вы оба молчали, вам было ни к чему признаваться друг другу в вашем общем разочаровании, говорить вслух: «Да, да, Моисей, но ведь кроме него…» — потому что вы оба слишком хорошо знали, что еще есть в Риме, кроме Моисея, и с горечью стыда и боли ощущали собственную трусость — другого названия это не заслуживало, — и даже если перед запертой дверью виллы Сан — Северино вы оба в первую минуту не сдержали досады, вы тут же подавили ее, слишком хорошо понимая, что, как бы пи потрясала «Пьета», она не в силах спасти положение, заполнить пустоту.
Потом Сесиль занималась стряпней на Монте-делла — Фарина, а ты, растянувшись на диване, перелистывал номер журнала «Эпока», и она обернулась к тебе, вытирая руки полотенцем с трехцветной полоской.
— В иные дни мне до того тошно глядеть на Рим…
— Когда у тебя отпуск?
— Вот именно — все только во время отпуска; в этой комнате ты бываешь только в свободные часы, а в Рим приезжаешь только ради «Скабелли», вот и сейчас ты вернешься в свою гостиницу. Если бы я хоть могла тебе верить, если бы ты дал мне хоть какое-то доказательство…
(Для того чтобы дать ей это доказательство, ты и выехал сегодня утром поездом восемь десять.) А потом вы оба легли, потушили лампу, ты изредка поглядывал на светящиеся цифры часов у себя на руке, и она шепнула:
— Приходи завтра утром пораньше, я приготовлю чай и поджарю хлеб. — И ты закрыл ей рот поцелуем, а наутро забыл о ее приглашении.
За окном поверхность земли теперь так же черна, как ее недра (поезд грохочет уже иначе, чем в туннеле), а на небе теперь видны только редкие зеленоватые просветы, редкие облака, которые еще можно различить, и между ними кое-где поблескивают звезды, а на холмах огоньки домов и на дорогах — фары машин.
В Париже, куда Сесиль приехала в отпуск (а у тебя тогда отпуска не было), примерно в ту же пору, что сейчас, отсидев в конторе томительные часы до полудня, точно ты не директор, а рядовой служащий, ты встретился с нею внизу, где она ждала тебя под дождем в светло-желтом плаще с капюшоном, засунув руки в карманы и поставив ноги так, чтобы на них не текло с плаща.
— Ну и погода!
— Ты не хочешь меня поцеловать?
— Не здесь, дорогая, не в этом квартале. Я в отчаянии, что тебе пришлось стоять под дождем. В другой раз…
— Пустяки! В другой раз ты вынужден будешь обедать с женой…
— Не каждый же день.
— Почти каждый.
— Не только с женой; у меня будут и деловые встречи, как в Риме.
— Тем меньше останется на мою долю.
— Ты же пробудешь здесь две недели…
— Они промелькнут быстро, я знаю. Мы опять сядем в поезд…
— Не думай об этом заранее. Куда мы пойдем?
— Здесь ты — мой гид.
У нас слишком большой выбор. Что ты предпочитаешь?
— Решай сам, мне хочется, чтобы для меня это было сюрпризом.
— А какой берег — правый или левый?
— Правый берег — это твоя служба, левый берег — это твоя жена, выбрать нелегко.
— Тогда поедем на острова. Не знаю, что там есть, по что-пибудь мы наверняка найдем. А вот и такси.
Справа сквозь влажное от дождя стекло, за повернутым к тебе в профиль лицом Сесиль — оно понемногу смягчалось — ты увидел проплывавшие мимо ворота Лувра, за ними Триумфальную арку на площади Карусель и вдалеке, смутно — Обелиск на площади Согласия, а потом, когда вы поехали берегом Сены, над крышами домов — серые башни собора Парижской богоматери.
Вы устроились в маленьком, выходящем на набережную ресторанчике, где столики были покрыты скатертями в белую и красную клетку.
— Я говорил о тебе с Анриеттой…
— Что?!
— Да нет, я ей ничего не сказал, не волнуйся. Просто я подумал, что тебе любопытно познакомиться с нею, увидеть мой дом, детей, и потом — мы ведь решили, — раз уж все равно когда-нибудь ей придется сказать… Придется ведь, правда?
— Да, конечно, придется.
— А раз все равно придется, так не воспользоваться ли случаем, не подготовить ли ее исподволь, — ведь мы с тобой всегда говорили, что лучше обойтись без драм, правда?
— Да, говорили.
— А значит, необходимо, чтобы вы познакомились. Увидишь, она тебе понравится; все пройдет как нельзя лучше; она тоже тебя оценит, и все окажется гораздо проще в тот день, когда придется ей сказать.
— Да, гораздо проще — для тебя.
— Зачем ты надо мной насмехаешься? Разве это мне пришло в голову? Я предпочел бы скрыть, что ты находишься в Париже; это ты мне твердила, что не надо делать из мухи слона, что по сути все обстоит гораздо проще, что надо смотреть правде в глаза, что я должен отделаться от моих старомодных взглядов: они-де навязаны мне мещанским и религиозным воспитанием, и я от них никак не могу избавиться. Не ты ли повторяла мне это сотни раз? Вот и я рассказал ей об одной даме из Рима, назвал твою фамилию (впрочем, не помню точно, назвал или нет), объяснил, что многим тебе обязан, что мы должны тебя пригласить, иначе это будет невежливо…
— И как она к этому отнеслась?
Как отнеслась, не знаю. Но она предложила мне на выбор понедельник или вторник, что тебе больше подойдет. Само собой, она что-то подозревает, но в то же время ей любопытно, и, наверное, при ее религиозном и мещанском воспитании… ведь это она воспитана в религиозном и мещанском духе, и она не стремится от него избавиться, с годами он дает себя знать все сильпее, на все давит, все омрачает; когда я с ней познакомился, она была другой, вот почему я не могу ее больше выносить, и меня так тянет к тебе, потому что ты — мое освобождение, ты ведь это знаешь; но в то же время я должен стараться щадить ее, насколько это возможно, потому что у нас дети, потому что… да ты прекрасно знаешь почему, я за то и люблю тебя, что ты все понимаешь, и ты сама же мне все это говорила, для тебя все это просто, и для меня просто, когда я с тобой, а с ней… О, она ничего не говорит, особенно сейчас, — ничего, да ей и не надо ничего говорить, но с ней все так нелепо, так безнадежно усложняется, ты понимаешь, о чем я?
— Конечно, понимаю.
— Зачем же ты вызываешь меня на эти мучительные объяснения? Само собой, если ты не хочешь приходить — нет ничего проще. Она не станет делать из мухи слона.
— Да нет, я хочу прийти, хочу увидеть твой дом, окна, которые выходят на купол Пантеона, обстановку, которая тебя окружает, твои книги, твоих детей, твою жену, конечно, я хочу воочию увидеть, какое у нее лицо, и понять, что кроется за ее молчанием, за ее презрительной застывшей улыбкой, которую ты мне описывал, хоть и не часто (ты ведь не часто рассказываешь мне об этом в Риме, ты как-то отстраняешь все, что составляет твою парижскую жизнь, словно хочешь доказать, что ее не существует, по крайней мере для меня, словно хочешь быть в моих глазах только тем, кого я вижу перед собой, увы, очень редко) — хоть и не часто, но в таких словах, с такими недомолвками и так тебя при этом передергивало, что эта улыбка из головы у меня не выходит, я хочу узнать, какова же она, эта женщина, за которую ты так держишься.
— Не ревнуй, у тебя нет никаких оснований.
— Я и не ревную; как я могу ревновать, когда я знаю, что со мной ты молодеешь, мне довольно видеть тебя в Риме и видеть, каким ты становишься здесь, в Париже. Я не ревную, раз я решила вступить в схватку с чудовищем прямо в его логове.
— Это она-то чудовище? Несчастная, жалкая женщина, которая хочет, чтобы я вместе с ней погряз в пучине скуки.