Малый народ и революция (Сборник статей об истоках французской революции) - Огюстен Кошен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Видно, что если этот тезис необходим режиму, то режим, чтобы его поддержать, располагает особыми средствами: и историк тут оказывается перед беспримерным случаем заблуждения общественного мнения; речь идет не о естественных причинах — невежестве, беспокойстве, страданиях масс: они не
193
могли бы, кстати, породить столь значительное заблуждение; но еще менее об искусственной причине — о лжи, которую распространяла какая-нибудь партия, чтобы оправдать свои действия: она не могла бы распространить ее так далеко и поддерживать ее так долго. Лишь социальная машина, управляющая мнением Малого Народа и навязывающая себя мнению большого, способна совершить это чудо; известно, какие сложные дела она умеет провернуть, идет ли речь о том, чтобы заглушить или раздуть новость, или о молчании, или о пропаганде.
Молчание по поводу столь значительных действий — не наименее любопытная черта той странной эпохи. Франция могла страдать от Террора — можно сказать, что она о нем не знала; и Термидор сначала стал освобождением, но затем — открытием: в следующие месяцы сюрприз следовал за сюрпризом. Вначале это был процесс и оправдание (14 сентября) «132 нантцев», арестованных лишь за то, что они были нотаблями своего города, которых десять месяцев таскали из тюрьмы в тюрьму, где 38 умерли от истощения. Затем — представление с трибуны Конвента Мерленом из Тионвиля вещественных доказательств потопления возле Бурнефа 41 человека — 2 мужчин, из которых один слепой 78 лет, 12 женщин, 12 девушек, 15 детей, из которых 10 были в возрасте от шести до десяти лет, а 5 грудных; захваченных в повстанческом краю, их погрузили на судно «Судьба», капитаном которого был Масе, и бросили в море в районе Пьер-Муан по приказу генерал-адъютанта Лефевра[117], — новое откровение для публики; и так далее… Известно, что процессы Каррье, Фукье, Бийо, Лебона, Лакомб и
194
т. п. тоже таили в себе подобные сюрпризы, они обнародовали странные действия, рядом с которыми бледнеют даже самые знаменитые бойни минувших времен: они совершаются хладнокровно, легально, по всей стране, в течение многих месяцев. Это «перманентная Варфоломеевская ночь».
И, однако, можно сказать, что общество не знает о них: оно как будто потеряло чувствительность, словно находится под наркозом. Никогда, ни при каком режиме, оно не доходило до такого состояния. А тут о законах знали, а о действиях — нет. Арест 132 нантцев был девятимесячной давности, потопление у Пьер-Муан — десятимесячной и т. д. Это происходит, во-первых, от того, что ничто более не публикуется, не пишется, не говорится под страхом изобличения и смерти, без визы «патриотов», то есть якобинцев; а во-вторых, среди самих якобинцев эти факты устраняются в процессе переписки.
Зато машина допускает и преувеличивает полезные ей новости так же уверенно, как замалчивает другие, и теми же способами. Францию 1793 г. не следует представлять как Рим времен Нерона, vasta silentio[118]. Напротив, в ней есть общественное мнение, и причем самое шумное из тех, что когда-либо утруждало слух правителей: мнение обществ. Если в Париже в мае 1794 г. ни слова не говорилось о потоплениях, то в июле 1789 г. в самой глухой деревушке было известно из верных источников — «людская молва» повторяет это повсюду, — что королева велела заложить мину под залом Ассамблеи[119]; известно было также, что дворянство топит зерно в
195
море, чтобы уморить третье сословие. «Беспокойство о средствах к существованию», столь полезное демократической партии с 1789 г., фигурирует в 1794 г. среди «принципов», исповедуемых каждым настоящим якобинцем[120]. К тому же вообще беспокойство — это даже признак патриотизма. Настоящий патриот — человек «беспокойный» по положению, а тот, кто успокаивается, подозрителен. Циркуляры якобинцев — это всего лишь серия сигналов тревоги: именно по степени беспокойства они оценивают силу общественного мнения. Вот несколько строк из отчета Сен-Жюста, которые дадут представление о чудесах, совершенных в том же роде: «В 1788 г. Людовик XVI велел умертвить 8000 человек всех возрастов и обоих полов в Париже, на улице Меле и на Новом Мосту. Суд повторил это на Марсовом Поле; суд вешал в тюрьмах; утопленники, которых вытаскивали из Сены, были его жертвами; было 4000 заключенных; в год вешали 15 000 контрабандистов; колесовали 3000 человек», «в Париже было больше узников, чем теперь» (26 февраля 1794 г.)[121]. Это сказано с трибуны Конвента, одобрено, отпечатано и разослано в меньшие коммуны; а общества истолковывают и приукрашивают; а братья всему верят; и никто с сомнением не пожмет плечами: это значило бы рисковать головой.
После Термидора именно это постоянное беспокойство в первую очередь ставили в упрек якобинцам. «Отчего все зло? — спрашивает Клозель в Конвенте 19 сентября 1794 г. — Оттого, что в этом собрании нашлись люди, чей показной патриотизм
196
преувеличивал все грозившие нам опасности». Известно, как невероятно живучи такие чудовищные и знаменитые обвинения, как нищенский пакт или пытки в Бастилии, так сильно «раскрученные», что до сих пор существуют, не имея ни малейшего основания. Никогда бы такие сложные дела не удались ни человеку, ни партии, ни газете: но для социальной машины это просто игрушки.
Самым выдающимся результатом «беспокойства» является «Великий Страх», заставивший вооружиться за неделю, в июле 1789 г., все общины Франции, чтобы отразить разбойников, которых не существовало. Спровоцированная Центром паника, ложь, пущенная Центром для забавы? Несомненно, и надо думать, что толчок исходил оттуда. Но настоящее чудо — в форсированном натаскивании обществ, которое поддерживает в рабочем состоянии и в подчинении Центру целый народ приверженцев, относительно немногочисленный, но зато отборный, подогретый, покорный малейшим указаниям, верящий самой грубой лжи, готовый на любые дела и действующий везде одинаково. Эмиссары герцога Орлеанского или кого другого, которым те заплатили за сеяние паники в деревнях, напрасно тратили бы силы, если бы не встречали повсюду группы «патриотов», надлежащим образом возбужденные, готовые им верить во всем и бежать за ними, как того от них и ждали.
Другой результат от тех же причин: голод 1788 г., обычное проявление общественного мнения: его причиной не был ни неурожай, ни угроза неурожая, но ненормальная настойчивость ложных слухов, которая в конце концов взволновала рынок и привела в полную растерянность покупателей и продавцов среди полного изобилия.
197
Но излюбленные средства беспокойства — это всякие натянутые доводы, достоверность которых трудно оценить: могущество — не действует; планы реакции — предполагаемые; ярость народа по отношению к изменникам или, когда она слишком очевидно отсутствует, подразумеваемый народный интерес — вот что уж точно подлежит обсуждению; все это входит в известную категорию интриг. Известно, какое место они занимают в тезисе защиты.
Гонения на священников в Оше[122]? Но ведь они в заговоре, говорит «глас народа». А в Шартре их не преследуют? Потому что там они ведут себя смирно. А как в действительности? Сколько раз этот тезис меняется на полностью противоположный? Говорят (то есть якобинцы, единственные хозяева гласности, общественного мнения, говорят), что в Оше священники в заговоре. Это потому, что их преследуют (якобинцы преследуют). В Шартре этого не говорят? Потому что там их не трогают. Поместите какого-нибудь настоящего якобинца 1794 года, Лебона, например, в Кан, и умеренного, вроде Ленде, в Аррас: будьте уверены, что на следующий день в Кане местная аристократия, до тех пор мирная, «подымет свою надменную голову», а в Аррасе успокоится. Где она представляет опасность после Термидора? Везде, где остаются террористические общества.
Такова работа защиты. Это труд не человека и не партии, это естественный результат процесса социальных сообщений, которому свойственно производить народное мнение нового типа: искусственное народное мнение, в том смысле, что оно устанавливается принципиальными обсуждениями,
198
фиксируется голосованиями, то есть совершенно иначе, чем настоящее общественное мнение, формирующееся медленно, в контакте с фактами; отсюда особые черты: странные ясность, сила, согласованность, чудовищные ошибки, порожденные либо замалчиванием, либо искажениями; естественное, самопроизвольное, в том смысле, что подчиняется только своим собственным законам, и никогда — чьим-то личным указаниям, и остается коллективным, безличным, как настоящее общественное мнение; и в этом его сила, я хотел сказать — его искренность.
И именно так, без всякого невероятного заговора, без неправдоподобной извращенности, благодаря одному лишь функционированию социальной переписки, внутри Малого Града вырабатывается целая система лжи, в которой нуждается политика защиты, чтобы удержаться.