Старый патагонский экспресс - Пол Теру
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Эй, трогай! Эй, трогай!
Так они продолжали кричать до самого вечера. Я всерьез задумался, стоит ли мне дальше читать книгу. Чтение было единственным способом сохранить рассудок в такие вот периоды вынужденной скуки. Но если я слишком быстро дочитаю «Простофилю Вильсона» — книгу, которая мне очень нравилась, — то больше читать будет нечего. Я предпринял прогулку по поезду, и у меня возникло неприятное ощущение, будто я еду в нем уже целую неделю. Вскоре после этого мы тронулись, но снова встали, не проехав и двух сотен метров.
Теперь мы оказались в деревне на берегу Папалоапана. «Практически нечего» было явно слишком мягким определением. Здесь имелось две лавки, несколько хижин, несколько свиней, несколько деревьев папайи. Солнце опустилось до уровня окон и прошивало вагоны насквозь.
Когда поезд оказался в деревне, я заметил мексиканца, сидевшего на сломанной скамейке невдалеке от железной дороги. Дерево, выбранное им для укрытия от солнца, было совсем не большим, и я принялся наблюдать за ним, желая знать, как он поступит, когда до него доберутся солнечные лучи. В течение часа или более того он не шелохнулся, хотя два поросенка, привязанные к стволу, недовольно визжали, фыркали и рвались с привязи. Он как будто не видел поросят, он даже не взглянул на поезд, он не обращал внимания на солнце. Жаркие лучи из-под нижнего края кроны уже падали на его хижину. Человек оставался неподвижен. Поросята хрипели от изнеможения. Солнце передвинулось еще немного и светило ему на нос. Но и теперь он не спешил двигаться. Он пошаркал ногами и поморщился, но все это так медленно, как будто он вот-вот впадет в новую стадию ступора. Затем он коснулся своей шляпы пальцем и опустил ее так, чтобы спрятать нос. И снова замер в той же позе. Но солнце продолжало перемещаться: оно добралось и до его лица, и до поросят, предпринявших очередную попытку освободиться. И снова человек надвинул шляпу еще глубже. Он не замечал в упор наш поезд, он игнорировал поросят, он не спал, но и не бодрствовал, и единственной изменившейся деталью был желтый круг его шляпы. Теперь она, как круглое лицо подсолнуха, следовала за солнцем практически в вертикальном положении.
Пока я с восторгом следил за человеком, не уступавшим в стойкости солнечным часам, в вагон залез карлик. Его глаза оказались на одном уровне с моими, хотя я сидел и мог видеть, как неестественно они выпучены и что в них полностью отсутствует зрачок. Он был слепой. Но это не мешало ему весьма настырно клянчить подаяние. Его одежда была такой рваной, что он напоминал грязный куль с тряпьем, перевязанный толстой веревкой со множеством узлов. Пассажиры охотно болтали с ним, пока он собирал свою дань. А он проворно ковылял по проходу, отвечая на их реплики.
— Скорее бы уж этот поезд тронулся! — повторяли пассажиры.
— Я делаю все, что могу, — сказал слепой.
— Что это за место? — спросили его.
— Папалоапан, — отвечал слепой карлик. — Отличное место. Не хотите здесь остаться?
— Мы не хотим здесь оставаться! — восклицали пассажиры.
Слепой расхохотался и двинулся в следующий вагон, постукивая своей тростью.
— Приятного вечера… — услышал я его последнюю фразу.
К нам в вагон явились и другие нищие: старуха с младенцем на руках и двое невероятно тощих детей. И, конечно, продавцы съестного: дети с котелками с кофе и мисками с жареным картофелем, женщины с хлебом и костлявой рыбой. Деревенские детишки осмелели и принялись сновать по вагонам, а за ними потянулись люди из местных лавчонок — поболтать с пассажирами.
За эти несколько часов (дело шло к ночи, и крестьяне, возвращавшиеся с полей, задерживались возле состава, посмотреть, что случилось) застрявший поезд утратил свою необычность для жителей деревни Папалоапан. Даже самые робкие, поначалу лишь издали наблюдавшие за нами, теперь прогуливались по вагонам, посещали туалеты и оживленно махали своим приятелям снаружи. Куры давно квохтали и рылись в мусоре под вагонами, а пассажиры отважно покидали свои места и покупали прохладительные напитки в магазинах. Постепенно поезд превратился в часть местного пейзажа.
Никто толком не знал, что же такое там случилось. Кто-то сказал, что впереди повреждены рельсы. Другой возразил, что сломался локомотив. Не было никакой паники. Пятидесятиградусная жара выпарила из людей всяческое желание возмущаться. Лишь несколько человек все еще оставались недовольными: большинству было все равно, и они готовы были почувствовать себя в Папалоапане как дома. Ясно было одно: на следующий день мы не доедем до Тапачулы, хотя никто толком не знал, сколько еще осталось ехать. (Убейте меня на месте, если я вру: ни один из тех, кого я спросил, далеко ли мы отъехали от Веракруса, не дал мне хотя бы отдаленно правильный ответ: сто миль). Это была страна, где опоздание превратилось в хроническую болезнь. Опоздание, подобное нашему, было в порядке вещей. В конце концов, деревня отнеслась к нам вполне гостеприимно, погода стояла отличная, и постепенно все кресла в вагоне превратились в хранилища еды или кровати для спящих детей. Даже мужчина у меня за спиной перестал пинать спинку моего кресла. Он сказал:
— Похоже, мы здесь застряли на всю ночь.
— Думаю, он прав, — сказала своим детям гватемальская леди. — Ох, вот незадача!
Ничто не тянется дольше, чем неожиданная задержка. Ничто не бывает так трудно описывать и скучно читать. Автор выводит: «Миновал час», — и в этой фразе читатель не почувствует ни томительной скуки, ни вони, ни духоты, ни шума; он не увидит назойливых мух, то и дело вылетающих из двери в туалет — помятой, без ручки и потому не запирающейся. «Миновал еще час» — но это не поможет вам представить два орущих радиоприемника, детский визг, липкое от пота сиденье с пауками, затаившимися в волосяной набивке. Жара сама по себе жутко замедляет течение времени. Будь эта деревня немножко больше, пожалуй, я не задумываясь собрал бы вещички и покинул поезд. Чтобы отдохнуть в ближайшем отеле. Но деревня была слишком мала, и следующий поезд на Тапачулу пойдет здесь только через три дня.
Я обнаружил, что от «Простофили Вильсона» осталось жалких полсотни страниц. Я решил придержать их до более трудных времен, когда мои нервы окончательно расшатаются и мне потребуется успокоительное. Я подавил в себе желание знать, чем закончилась эта история, и вместо последних глав взялся за введение. Это было серьезное испытание, потому что академический язык критика, писавшего о Марке Твене, совершенно не сочетался с подступавшими сумерками, шумом и вонью этой убогой мексиканской деревушки и застрявшего в ней набитого людьми поезда. «Одним из способов добиться этого является ирония, которая сближает его с Джейн Остин. Изображенная в ее романах светская жизнь подводит основу под ее собственные моральные ценности…»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});