Белый саван - Антанас Шкема
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но кое-что следовало бы вспомнить. Тех, кто шагал рядом. Окружающее меня пространство я заполнил зеленым пейзажем Толедо. Я приблизил перспективу. Моя Иосафатова долина размером с комнату. Мое детство, моя юность — все вместилось в эту комнату. Я был слишком мрачно настроен по отношению к своему прошлому. Избрал тот же метод, как и те, кто выжал из прошлого всего лишь элегическую печаль. Правда, у меня было мало слюды. И все-таки она поблескивала где-нигде. Я всегда акцентировал особенность моего взгляда на собственной реальности. Мне было дано не так уж мало времени, когда можно было бороться за себя и победить. Возможно, именно это время и явилось самым важным, и как раз им то и следует заинтересоваться. Наверное, тогда мне удастся вспомнить то, что я пропустил. Мое сознание заполнил зеленый пейзаж Толедо. В темный угол брошена слюда и там посверкивает. Ее нужно собрать и зажать в горсти, как бывает с ключами, которые мы достаем из-под шкафа. А для этого надо лечь на пол, вытянуться во весь рост и сунуть руку под шкаф, пошарить там. Я размышлял сейчас о запертом шкафе, точно так же (и да помогут мне боги) я разрешу проблему завесы.
— О yea, все не так плохо. Зарабатываешь несколько десятков долларов. Иногда получаешь за сверхурочные. А ты как относишься к сверхурочным? Сигарету хочешь?
— Спасибо. Потом покурю. В лифте запрещено.
— Дурацкая коробка.
— Дурацкая.
Гаршва прячет сигарету в верхний кармашек. Хочется быть счастливым, хочется жить. Up and down, несколько десятков долларов — это уже счастье. Есть и контраргументы: бывает еще хуже.
Рак, насильственное заключение в лагеря, пытки, смерть близких. Что значит для тебя утрата любимого человека? Я потерял Йоне и потому помню ее, стоит только навалиться тоске. Тоска быстро проходит. Это своеобразный инстинкт самосохранения. Исповедь, после которой жизнь становится на какой-то срок сносной или приятной. Воспоминания об Эляне спустя некоторое время будут разве что умилять. Я буду писать. Писать. И мне остается только радоваться. Потому что я жив и свободен. Человек абсурда по Камю? Пусть будет так. Человек абсурда, беседующий с Христом. И еще с философами. Такое вполне возможно. Философия тоже искусство. Все в порядке. Стану смотреть на реальность, как на материал, из которого душа создаст вечность. Она умрет со мной, и уже другой новорожденный будет творцом еще одной вечности. И неважно, что никого больше не полюблю. Здравствуй, Спиноза, здравствуй, философ! Ходят слухи, что ты ринулся в философию после того, как потерял свою девушку…
Порядок. Мои глаза — это бинокль, в который все видишь наоборот. Мир отделяется и делается четче. Я могу заставить камень петь о весне. Могу приказать тюльпанам исполнить григорианский хорал. И пускай на крыше небоскреба в лунном свете стоит Антанас и крестится, потому что два смиренных домовых, оборванных и улыбающихся, уже ведут к нему литовскую утопленницу. «Святой Антанас, подари нам обоим штанишки, ведь ты же святой». И пускай в таверне у Стевенса Стевенсона соберутся все мои друзья детства: девочка, что велела мне помочиться в деревянную плошку (мы играли в гостей, которые пьют чай), паренек (с ним мы лупили палкой по телеграфным столбам), все мои возлюбленные — их приведут три старшие жены из моего гарема: Йоне, Женя, Эляна.
И Христос. Мы встретим Его с почестями. Падем ниц и будем целовать край Его плаща. И Стевенс всем нальет самого дорогого шотландского виски, зная, что бутылку никогда не опорожнить. И мы споем псалом. О детстве, о жизни, о смерти. И Христос призовет своего конкурента Будду. «Очень хорошо, — скажет Будда. — Я — свободный и просвещенный дух. А Ты — Сын Божий. И я выпью с Тобой, хотя за это меня станут мучить кошмары в нирване». И Христос ладонью коснется лба Будды и скажет: «Нет, они не будут мучить тебя. Пребывай в покое, Будда». И Христос станет служить Будде, ибо тот заговорил раньше.
Порядок. Я вместил в себя свою вселенную. Прошлое, настоящее, будущее. Но я не сверхчеловек. Я — человек, запеленутый в грязный ситцевый фартук. Человечек, который готов к исповеди. И я не стану обращать внимание на запатентованную реальность. Не буду бояться auto da fe. Пускай ведут меня босого, в желтой рубахе, с крестом, пускай повесят мне на шею тяжелые вериги, а в руку сунут желтую свечу. Я верю: инквизиция вечности сжалится надо мной, и ее приговор будет иной, нежели тот, что вынесли Джордано Бруно:
«Умертвить милосердно. Без пролития крови. Сжечь живым».
Порядок.
Болота тоже могут поражать своей красотой. Когда утреннее солнце раскачивается на гребне ельника. Когда из мелких болотец в глубокое небо летят заревые стрелы, и эти стрелы мечут болотные призраки, болотные духи, затеявшие веселье. Когда по краям болот, на кочках, машут головками астенические ромашки, бедные больные девочки, которые поправляются весной. Когда пестрота рябых крыльев у чибисов заставляет тебя вскочить на подоконник, усесться там, болтая ногами, и посвистывать. Когда маневрирующий паровоз аукает, как ребенок, играющий в прятки, и колокола костела висят тут же на телеграфных столбах и гудят, гудят, невидимые. Их удары сотрясают зеленеющую землю, и земля исходит испарениями.
Гаршве вспомнилась та радость, которую он испытал, когда ночной столик родителей превратил в алтарь. Он придвинул столик к окну, накрыл его чистой скатертью, на ней пестрели лилии и тюльпаны, вышитые матерью. Потом принес белую свечу в глиняном подсвечнике. Облачился в летний отцовский пыльник, на шею повесил полотенце с красной бахромой. И малыш Гаршва затеплил свечку. Тусклое пламя трепетало в залитой солнечным светом комнате. Он воздел руки, совсем как настоящий ксендз у настоящего алтаря, вскинув голову. Христос был тут же, рядом, невидимый, как и колокола. Даже несколько Христосов находилось рядом с ним в комнате. Рябые крылья чибисов, удары колоколов, паровозный гудок, ромашки на кочках, тусклое пламя свечи.
Dominus vobiscum,
— произнес малыш Гаршва.
Et cum spiritu tuo,
— отозвалось эхо.
Gloria, Gloria.Deo gratias, amen, amen.Спаситель Господь Всемогущий.Asperges me, gloria ir confiteor.
Его молитвенником была толстая поваренная книга «Советы повару». Он повторял заученные наизусть латинские слова, чужие и оттого таинственные и прекрасные.
Credo gloria,Asperges gloria,
Господи.Confiteor gloria,Et cum spiritu tuo. Amen,Dominus vobiscum. Amen,Kurie eleison.Christe eleison, Amen.
И когда малышу Гаршве не хватило других латинских слов, он включил в молитву то, что пришло на ум.
Христос, услышь меня.Христос, выслушай меня.Отец, Бог с небес,Дух Святой, Господи.
Credo gloria,Confiteor gloria Amen.Et cum spiritu tuoooo… —
пропел он. Но молитвы малышу Гаршве показалось мало. Он сбросил отцовский плащ, задул свечу, обмотал горло полотенцем, еще выше задрал голову и затянул во весь голос:
Летит сокол яя-а-а-а-асный над зеленым лесо-о-о-ом…
Паланга. Тихий дачный городок. Широкое побережье, желтый песок, по этому побережью бродил поэт Майронис. Кривые сосенки, дальние родственницы туи, по коре стекала желтая смола, и в ней навечно застывали угодившие в ловушку насекомые. Неподвижная речушка Ронже. Деревянные виллы и домики, окрещенные виллами. Посыпанные гравием дорожки. Местный Лурд из искусственных скал с вездесущими фотографами. Курзал, оставшийся еще с царских времен. По вечерам там танцевали, здесь же выбирали королей сезона, зачастую какого-нибудь актера, учителя танцев или борца. Прибрежный ресторан, ступеньки которого лизали волны, оставляя пену, и где за столиками сидели, подперев подбородок, писатели, художники, парочки и просто одинокие посетители. Уже порядком обшарпанный дворец графов Тышкевичей, гордый своей стариной, пунцовыми розами и статуей Христа, благословляющего эти розы. Деревянная эстрада в сосновом лесу, где военный духовой оркестр играл роpouri из «Травиаты», «Персидскую ярмарку» или необычайно воинственные марши. Компоновкой репертуара занимался краснощекий, с округлым пузцом дирижер, любивший шутки, женщин и водку. Часовня на горе Бируте; несколько сосен на Шведской горке. Знакомые до мелочей места; каждое лето все то же самое, и каждое лето одни и те же отдыхающие, истосковавшись по заветным уголкам, прибывают сюда. И солнце тихими вечерами разрезает ленту горизонта, окрашивая все вокруг кровью, как и должно быть в тихие закатные вечера. И лунная дорожка, протянувшаяся ночью туда, за море, в страну, где когда-то жили желтоволосые и бородатые викинги. И приглушенный ропот моря, и его грозный шум. И, само собой разумеется, звезды, они те же самые, и ими подолгу любуются обнявшиеся парочки. И песок. На берегу, на дорожках. Его мы вытряхиваем из нашей обуви, смываем с тела, смахиваем, сухой и влажный, желтый и рыжий палангский песок. Миллиарды песчинок, их так хотелось увезти с собой в город, чтобы не забыть этот приветный дачный уголок на севере Европы. Чтобы не забыть Палангу. И — мост.