Невеста для отшельника - Владимир Христофоров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Много версий. Но есть еще один интересный для этой истории факт: в Семипалатинске Федор Михайлович увлекался собиранием древних чудских вещей из серебра… А медальон был серебряный, старинной работы.
Тетя Даша ничего про это не знала. Может, она даже не читала ни одной книги Достоевского. Но однажды она рассказала нам историю, якобы услышанную от старухи Калистратовны с первого этажа, которая, в свою очередь, знала эту историю от своей матери, проживавшей в доме с незапамятных времен.
История эта может, наверное, пояснить слова друга Достоевского, семипалатинского прокурора Врангеля: «Желанного счастья он не нашел… Марья Дмитриевна вечно хворала, капризничала, ревновала».
…Дважды в день — на рассвете и поздним вечером — мимо дома проходил высокий слепец с изуродованным лицом. Он постукивал железным наконечником посоха о нижние плахи заборов, калитки, фундаменты домов. В те далекие времена одно окно подвального помещения было врублено в фундамент и находилось вровень с песчаной землей. Железный посох слепца с такой легкой осторожностью прикасался к стеклу, что оно лишь отзывалось негромким звоном. Почему-то именно на этот звук реагировали дворовые псы, и следом за ним поднимался яростный лай. Матушка Калистратовны просыпалась и начинала готовить самовар для хозяев с верхнего этажа. Там, по ее словам, жила одинокая молодая пара: худой, некрасивый военный и его очень привлекательная маленькая жена, любившая подолгу спать.
Утренний чай хозяин обычно пил в одиночку, потом закуривал папиросу и, глядя в одну точку, подолгу сидел не шелохнувшись. Когда мать Калистратовны вносила самовар на кухню, ей часто слышалось из соседней комнаты странное посвистывание вперемешку с заливистым смехом молодой хозяйки. Над чем могут так потешаться ранним утром двое людей? И откуда этот свист? Любопытство взяло верх, и однажды она тихонько приоткрыла дверь. Вот какая картина предстала перед ее глазами. Сам хозяин в ночной рубахе стоял возле стены на стуле и увлеченно насвистывал. Из отдушины в ответ раздавалось слабое попискивание, а следом приглушенный озорной смех хозяйки, лежащем на высоких пуховых подушках.
…В этом месте рассказа мы с Ленькой поднимали глаза к потолку и смотрели на черное пятно отдушины. Все лето мы ждали, когда там, как обычно, устроится птичье семейство. Но отдушина пустовала… Мы в то время еще никак не связывали это печальное обстоятельство с тем, что случится в комнате поздней осенью.
— А потом? — нетерпеливо понукали мы умолкнувшую тетю Дашу. А потом что?
Потом, по рассказам матушки Калистратовны, от молодой хозяйки просто житья не стало. Она постоянно плакала, капризничала, жаловалась на головные боли, дурной климат, но более всего ее раздражало ежедневное рассветное постукивание посоха слепца с изуродованным лицом. От ее истеричных всхлипов просыпался весь дом.
— Военный человек, — говорила в задумчивости тетя Даша, — запретил слепцу ходить этой дорогой. И с тех пор… — она делала паузу, — с тех пор птицы надолго перестали вить здесь гнездо.
— Почему? Откуда они узнали, что слепец перестал ходить этой дорогой?
— Дело совсем не в слепце. Просто птицы не селятся там, где люди плохо живут. И еще там, где человек должен умереть. Птицы это чувствуют.
Здесь она спохватывалась и добавляла:
— Птицы к нам прилетят следующей весной, когда выветрится этот запах после ремонта. Ждите их обязательно. — Она раскрывала медальон и смотрелась в него, словно в два разъединенных маленьких зеркальца.
Вскоре после смерти Исаева Марья Дмитриевна, как потом напишут исследователи, попала в губительный водоворот столкнувшихся влечений; вчерашний ссыльнокаторжный, писатель Достоевский и полунищий учитель из Кузнецка Вергунов — молодой и красивый. Она выбрала Достоевского, любившего ее, по его же словам, «больше жизни». А Врангель напишет в своих воспоминаниях: «В Федоре Михайловиче она приняла горячее участие, приласкала его, не думаю, чтобы глубоко оценила его, скорее, пожалела несчастного, забитого судьбою человека. Возможно, что привязалась к нему, но влюблена в него ничуть не была… Федор же Михайлович чувство жалости и сострадания принял за взаимную любовь и влюбился в нее со всем пылом молодости… Сцену разлуки (когда Марья Дмитриевна покидала Семипалатинск. — Прим. автора) я никогда не забуду. Достоевский рыдал навзрыд, как ребенок… Он даже бросил свои «Записки из «Мертвого дома»… Он доходил до отчаяния».
Вторая жена Достоевского Анна Григорьевна вспомнит много лет спустя: «В последние годы обострившаяся болезнь покойной сообщила особую мучительность их отношениям. От врачей, лечивших Марью Дмитриевну, я узнала, что к концу жизни она была и психически не вполне здорова».
Историк литературы О. Миллер упрекнет в письме Анну Григорьевну: «Неотмоленный грех берете Вы на душу, скрывая от общества такую великодушную черту, как отношение М. к М. Д. и Вергунову. Этой черты не понял Добролюбов в «Униженных и оскорбленных», Вам ли с ним соглашаться?»
Немногое известно об отношениях этих трех людей. Но мы знаем: когда, казалось, иссякла всякая надежда на взаимное чувство и женитьбу, Достоевский решает пожертвовать собой и устроить ее счастье с Вергуновым. Он просит своего друга Врангеля помочь бедному учителю в устройстве его судьбы. Это письмо — выдающийся человеческий документ, по словам исследователя Д. Гроссмана, является драгоценным источником нравственной биографии Достоевского.
Анна Григорьевна, верный друг Федора Михайловича, не любила говорить о семейной жизни Достоевского с Марьей Дмитриевной. Она была мужественным человеком, любила Достоевского, ценила его талант, но и сама не раз страдала от тех черт его характера, которые порой сильно омрачали их жизнь: болезненной ревности, губительной страсти к картам, приступов мучительной раздражительности… Она, быть может, в иные минуты прошла через те же муки, какие выпали на долю Достоевского, когда он жил с Марьей Дмитриевной.
Утром на заборе углового дома появилась надпись: «Полякова — проститутка!» — с большим восклицательным знаком. Буквы крупные, четкие, старательно выведенные мелом. Наверное, их хорошо видно из окон нашей школы. Мы с Ленькой, что называется, остолбенели и молча по складам дважды перечитали последнее слово. Запретное для нас, но встречавшееся в отцовских книгах. Нехорошее это было слово даже по странно скачущему звучанию. Я почувствовал, что краснею: за этим словом стоял иной, жутко отталкивающий и одновременно неведомый мир.
Полякова была наша самая молодая и симпатичная учительница. Мы все буквально млели под взглядом ее красивых серых глаз, беспричинно вспыхивали румянцем, рассматривая ее нежные руки, беззащитную девичью шею и слегка полноватые ноги, Она излучала обаяние и еще не осознаваемую нами женственность. Мы ничего не знали о частной жизни учительницы. Но однажды в класс проник слушок, будто в школу прибегала устраивать скандал Поляковой жена нашего военрука. Где-то она видела их вместе, и у них будто бы давно роман.
Как мы отнеслись к этому? Тотчас разыскали военрука и долго его исподтишка разглядывали. Он был малоразговорчивым человеком, сухим, мрачноватым. Девчонки считали, что внешность у него ничего и он, очень даже может быть, донжуан. Мы посмотрели на военрука и в недоумении пожали плечами. Мы не хотели верить ничему дурному и выразили хорошенькой учительнице свои чувства на ближайшем уроке невообразимой прилежностью, предупредительностью и даже каким-то участием, так, словно нечаянно попал в неприятную историю любимый человек.
В таких случаях мальчишки жестоки, но, наверное, душевная чистота Поляковой уберегла ее от нашего презрения. Мы просто никак не могли поверить в то, что она и он могут быть где-то вместе совершенно одни.
Мы молча стояли у забора. Первым нашелся Ленька:
— Скорее! — закричал он и принялся стирать буквы ладошкой.
Я прикоснулся к ним осторожно, словно боясь обжечься. Мел глубоко въелся в занозистую шершавость досок. Ленька вскрикнул и сунул пальцы в рот. Мы беспомощно оглянулись и, видно, одновременно подумали о тете Даше, потому что, не сговариваясь, ринулись обратно во двор, вверх по лестнице на второй этаж.
— Мама, у нас на заборе… слово… плохое…
Тетя Даша на секунду задумалась, в глазах ее будто промелькнула тень.
— Идите и не обращайте внимания. Идите!
— Да нет, там слово… про нашу учительницу.
Она удивленно подняла глаза:
— Какое слово? Хотя… Вот что, намочите тряпку и быстренько сотрите. Потом поговорим.
Мокрой тряпкой мы тщательно смыли надпись и удовлетворенно посмотрели друг на друга — мы были довольны собой, совершив этот, казалось нам, чуть ли не героический поступок.