Самшитовый лес. Этот синий апрель... Золотой дождь - Михаил Анчаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
"Ну а дальше что??" - подумал Сапожников.
- Вы, наверно, думаете, что вы еще молодой? - сказала Людмила Васильевна.
- Сейчас посмотрю, - сказал Сапожников и встал из-за стола. Но подошел не к зеркалу, а к распахнутому окну посмотреться в черное стекло.
Серый пепел луны. Татарская гармонь за окном. У ворот псы болтают конечностями.
- Я не романтик, - сказал Сапожников. - Я социалистический сентименталист.
Карамзинист. Ибо пейзанки тоже чувствовать умеют. Я бедная Лиза.
- Простудитесь, - сказала Людмила Васильевна.
В новой квартире нужен трехламповый торшер, а на стенку Хемингуэя. Белье дома не стирать. Ни в коем случае. Только прачечная.
- Людмила Васильевна, когда вы приходите на пляж, в Серебряный бор, и видите много молоденьких девчонок в бикини, вам никогда не хочется расстрелять их из пулемета? - сказал Сапожников.
- Из чего?
"Нет-нет, - подумал Сапожников. - Никаких художеств. Скука, конечно, не двигатель прогресса, ну а с другой стороны, зачем он, прогресс-то?
Вот мы и прожили еще один год, дорогой Сапожников. Теперь вы катаетесь на каруселях и кушаете мороженое пломбир. Ах, почему вы не остались таким наивным и не верите, что все образуется? Мой век! Что происходит? Пришла пора говорить прямо".
- Вы, наверное, считаете меня обывателем? - сказала Людмила Васильевна.
- Нет, - сказал Сапожников. - Что вы!
- А я и есть обыватель, - сказала она. - Пока вы тут сидите и маетесь, соображаете, как вам со мной от скуки не умереть, когда мы поженимся, я прикидываю, чем мне вас кормить, чтобы вы с голоду не подохли и не растолстели до противности.
- Ну и ну, - сказал Сапожников.
- А вы как думаете? - сказала она. - Жена - это профессия. Я смотрю на вас и смеюсь, а вы думаете, что это вы надо мной смеетесь.
- Я над собой смеюсь.
- Вижу. Но это все равно надо мной… Думаете, вот я и становлюсь таким, как она.
Жизнь кончилась, женюсь-ка я на ней, и будем тлеть вместе… Мне в войну одни мальчик стихи написал: "Эти звезды сгорят над городом, расцветет на годах седина.
Будут жены таскать за бороду за излишнюю стопку вина. Будем жить разговорами, слухами, будем вместе качать внучат. Ты, красавица, станешь старухою, я с годами стану ворчать. А мечты о высоких материях, те, которыми жил и гадал, будут вместе с душой потеряны в невозвратных лихих годах…" Так вы считаете?
- Примерно так.
- Вы прогрессист! - торжествующе сказала она.
- А что плохого?
- Вот я сижу и думаю - образование у нас одинаковое, ума у меня не меньше вашего.
- Вижу, - сказал Сапожников.
- Вообще-то я из вежливости… - сказала она, - А на самом деле я умнее вас раз в десять… Вот я женщина, можно сказать, баба, я сижу и думаю: не знаю, какие были прогрессисты раньше, а теперь прогрессист - он какой? Он теперь не думает.
То есть он-то уверен, что он думает, а на самом деле он свои интересы выдает за мысли.
- А кто не так? - спросил Сапожников.
- Все так. Только мы не притворяемся.
- Это кто "вы"?
- А вот которых вы обывателями называете. Мы и говорим - мы хотим обывать, то есть жить, а не докапываться до смысла, зачем живем. Будет жизнь - она сама докопается. Радоваться хотим. А для прогрессиста слеза - как горчичка к сосиске, а он изображает из себя начальника за человечество. Очень любит он горестные истории. Выслушает прогрессист горестную историю, крупная слеза выкатится у него из очей, скользнет по ланитам и упадет на эти, как их… на перси.
- А вы язва, - сказал Сапожников.
- Уж не взыщите… Всплакнет прогрессист после горестной истории и пойдет себе восвояси… А в этих своясях у него электричество, водопровод, газ, телефон и сидячая ванна… И после горестной истории все это ему дорого и мило, и горестная история ему как рюмка водки перед обедом. Разденется он, произнесет вечернюю молитву из Гете - лишь тот достоин счастья и свободы, кто каждый час идет за них на бой, - накроется одеялкой, и прогрессивный сон до утра. А расскажи ему, как человек всю жизнь радовался, несмотря на бедствия, в глазах у него только словечко "та-а-ак"… и ты уже отлучен. Доказывай потом, что ты прогрессист… А ведь хочется. Неудобно как-то. Прогресс все- таки…
И Сапожникову стало неудобно, что он прогрессист, но потом он подумал, что, может быть, он все-таки не прогрессист, и он сказал:
- Вот вы говорите - любовь и голод правят миром, ну, может, не говорите, это все равно. Думаете так. А я бы хотел вас спросить - а куда? А в какую сторону они правят корабликом, который мы называем мир? Вот сидел у костра пещерный дядя, и мы сейчас смотрим про него телефильмы… Но он уже запускает ракеты в космос.
Неужели он этого достиг только с голодухи и оттого, что нашел партнершу по вкусу?
Не чересчур ли простое объяснение, дорогая Людмила Васильевна?.. Жрать и сливаться в экстазе могут и мухи. Но у них есть эволюция, а у нас только история…
Не пора ли внести в эту формулу насчет любви и голода еще третий элемент - тягу к необыденному? Что с вами?
Людмила Васильевна отвернулась, всхлипнула, приложила к глазам чайное полотенце, потом повесила его на спинку стула, вытянула нижнюю губу и подула снизу вверх, чтобы глаза просохли и краска не потекла, и сказала погрубевшим голосом: "Нас не понимают" - и у Сапожникова стиснулось и заныло сердце - он сразу вспомнил.
- А я знаю, жизнь важнее ее смысла, - сказала она. - А вы все анализируете, все разбираете, разъедаете… Все проклятый ваш анализ. Разбираете дом на кирпичи, а потом жалуетесь, что дует…
Да, дует. Все вспомнил Сапожников, когда сидел у Людмилы Васильевны, хорошей женщины. Ветер такой идет по миру, что выбивает слезу. И не в горестных историях тут было дело, то же самое и со смехом бывает. Смеется человек, а потом догадывается, что смеется по чужому заказу, потому что боится оглянуться на жизнь, которую прохохотал не своим смехом. И впору заплакать или сглотнуть пулю и хоть тем остановить свой смех, похожий на закатывающийся гогот человека, которого щекочут до смерти.
А он очень старался понять, честно, как голодный: искусство, техника, биология, история, отношения - во всем хотелось разобраться, подвергнуть анализу, объяснить.
Пока не затлел торф под ногами.
- Заходите как-нибудь еще, - сказала Людмила Васильевна.
- Ладно, - сказал Сапожников. - Я вам подарю портрет Эйнштейна или Шаляпина… а может быть Жана Габена. Можно еще Есенина… На выбор, кого хотите.
- Я повешу его над сервантом, - сказала она.
Сапожников нахмурил брови, освоил космос, заплатил за квартиру, разбил фашизм, побрился, упустил жизнь и вышел на улицу.
На улице он понял, что, в сущности, еще не жил. А так как он много раз еще не жил, то он решил зайти к Барбарисову, потому что чувствовал нелюбовь от их семьи, которая накатывала волнами. Сапожников любил нарываться. Он знал причину их раздражения. Они считали, что для носителя истины он выглядел чересчур несерьезно. Чересчур много всего в нем было наворочено. Его никто всерьез не принимал.
У Сапожникова было много идей, но он их не скрывал, потому никто его и слушать не хотел. Серьезными идеями не бросаются, их приберегают для себя, а несерьезные - кому они нужны.
Так Сапожников и ходил по жизни с очередной своей идеей, болтающейся изо рта, и был похож на повешенного.
У всех делались сонные глаза, когда он приближался. А уж жена Барбарисова - та человек и вовсе деловой. Что мужу полезно, то и хорошо. А Сапожников такого накрутил в своей жизни, что сам черт не разберет. Жена Барбарисова - человек четкий, и запах ненадежности ей ни к чему. У них с мужем одна задача - вести свой парный конферанс в жизни так, чтоб не освистали. А для носителя истины Сапожников выглядел до безобразия несерьезно.
Как она могла любить Сапожникова, если слышала, как он, вместо того чтобы поведать, как было у Людмилы Васильевны, сказал:
- Я бы хотел идти ночью по улице, а в домах горят окна. И чтобы я зашел в любой подъезд, поднялся по лестнице, и позвонил в любую дверь, и сказал хозяевам: "Здравствуйте.
Я - Сапожников. Можно, я у вас в гостях посижу? Я обещаю любить вас весь вечер и постараюсь быть не скучным".
- Я бы тебя сразу выперла, - сказала она.
- Это потому, что ты не знаешь, что такое счастье.
- Я не знаю?! Ну ты, конечно, знаешь! Еще бы! Голодранец несчастный. Никак в себя не придешь, не угомонишься. Зачем опять все разрушил? Зачем от Людмилы отказался? Она бы тебя из дерьма вытащила. Ну? Отвечай, зачем?
- Зачем? - я ответить не могу. Могу ответить - почему.
- Ну?!
- Так надо.
- И все?
- И все.
Она хлопнула дверью. Закачались бомбошки на люстре. А Барбарисов спросил, понизив голос:
- Ты что же, действительно знаешь, что такое счастье? Ну, обрисуй, обрисуй.
И тогда Сапожников сказал: