Полосатый катафалк (Сборник) - Росс МакДональд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет. В Ванкувере, когда мы познакомились, она вообще избегала пить. Вероятно, это я ее приучил. Она очень… ну, первое время робела. А виски снимало нагрузку. Но последние недели она пила мало.
— Беременные женщины обычно воздерживаются.
— Вот именно, — сказал Фергюсон. Глаза на рубленом лице влажно заблестели. — Она боялась повредить ребенку… ребенку Гейнса.
— Откуда вы взяли, что ребенок его? Вполне возможно, что он ваш.
— Нет. — Он безнадежно покачал головой. — Я понимаю свое положение и не стану закрывать глаза на факты. У меня не было права ждать от жизни столь многого. Говорю вам, это расплата. Миновали годы, но я от нее не ушел.
— Расплата за что?
— За душевную подлость. Давным-давно молоденькая девушка забеременела от меня, а я ее бросил. Когда Холли бросила меня, мне просто воздалось моей же монетой.
— Никакой связи тут нет и быть не может.
— Да? Мой отец говаривал, что книга жизни — огромный гроссбух. И был прав. Ваши хорошие поступки и ваши плохие поступки, ваши удачи и ваши неудачи в итоге уравновешиваются. И вы получаете свое. Неизбежно.
Он опустил ребро ладони, как лезвие гильотины.
— Я вышвырнул эту бостонскую девочку из моей жизни, сунул ей тысячу долларов, чтобы заткнуть ей рот. И тем навлек на себя проклятие. Проклятие, обернувшееся кучей денег, понимаете? В моей жизни все так или иначе сводится к деньгам. Но, Господи Боже ты мой! Я ведь не создан из денег. Мне помимо денег многое другое дорого. Мне дорога моя жена — не важно, как она со мной поступила.
— Как, по-вашему, она с вами поступила?
— Она ограбила меня и предала. Но я способен простить ее. Это правда. И обязан простить не только ради нее, но и ради той девочки в Бостоне. Вы меня не знаете, Гуннарсон. Вы не знаете, как глубоко коренится во мне зло. Но столь же глубока и моя способность прощать.
На него рушился один нравственный удар за другим, но переносил он их скверно. Я сказал:
— Обсудим это завтра. Прежде чем принять окончательное решение, вам следует собрать все факты, касающиеся вашей жены, того, что она делала.
Он сжал руки на коленях в кулаки и крикнул хрипло:
— Мне безразлично, что бы она ни делала!
— Все-таки это зависит от тяжести ее преступления.
— Нет. Не говорите этого!
— Вы все еще готовы принять ее так, словно ничего не произошло?
— Если бы я мог добиться ее возвращения. По-вашему, есть шансы? — Кулаки на коленях разжались, пальцы попробовали ухватиться за воздух.
— Шансы есть всегда, мне кажется.
— То есть положение вы считаете безнадежным, — отрезал Фергюсон. — А я нет. Я знаю себя. Знаю мою жену. Холли — заблудившийся ребенок, который наделал глупостей. Я способен простить ее и уверен, что мы можем попробовать заново.
Глаза его сияли фальшивым эйфорическим светом, и мне стало не по себе.
— Сейчас бессмысленно обсуждать это. Я еду в один городок, где надеюсь узнать что-нибудь определенное о ее прошлом, о ее связи с Гейнсом. Вы можете до завтра полностью отключиться? Вообще ни о чем не думать?
— Куда вы едете?
— В городок под названием Маунтин-Гроув. Холли его когда-нибудь упоминала?
— По-моему, нет. А она прежде жила там?
— Не исключено. Утром я все вам доложу. До утра вы продержитесь?
— Конечно, — сказал он. — Я не бросил надеяться, вовсе нет. Я преисполнен надежды.
Или отчаяния, такого острого, подумал я, что он даже не ощущал, как оно в него въедается.
22
Горы, от которых городок получил название Маунтин-Гроув[9], возвышались на юго-западном горизонте, как безглазые гиганты. Их огромную темноту и колоссальную темноту неба беспутным пунктиром нахально прострочили фонари главной улицы.
Она была точным подобием сотен других главных улиц небольших городов в стороне от побережья: закрытые на ночь продовольственные магазины и магазины готовой одежды, еще открытые рестораны, бары и кинотеатры. Правда, на тротуарах, пожалуй, было больше людей, а на мостовой — больше машин, чем в обычном городке после девяти вечера. Пешеходы по большей части были в шляпах и сапогах с каблуками, какие носят на ранчо. Молодые люди за рулем гнали свои машины так, словно их армию обратили в паническое бегство.
Я остановился у бензоколонки, купил бензина на два доллара, разменяв мою последнюю десятидолларовую бумажку, и попросил у владельца разрешения заглянуть в телефонную книгу. Он был стар, с лицом красным, как индюшачий гребень, и глазами как два кусочка слюды, которыми он впивался в меня на случай, если бы мне вздумалось утащить книгу, прикованную цепочкой к стенке.
Из книги следовало, что миссис Аделаида Хейнс проживает в доме номер 225 по Канал-стрит, как значилось и в адресе, записанном миссис Уэнстайн. Краснолицый старик объяснил мне, как туда добраться. По городу, как ни душило меня волнение, я ехал, строго соблюдая ограничение скорости.
Канал-стрит была обсажена деревьями, за которыми стояли дома, построенные лет тридцать назад. Номер 225 оказался деревянным бунгало с фонарем на веранде, свет которого, зеленея, просачивался сквозь густую завесу плюща, доходящую до карниза. В окне у двери белела карточка, и, поднимаясь по ступенькам, я прочел: «Уроки пения и игры на фортепьяно».
Я нажал на кнопку звонка рядом, не услышал внутри никакого звука и постучал в затянутую металлической сеткой дверь. Дыры в сетке были небрежно заделаны чем-то, смахивавшим на шпильки для волос. Внутреннюю дверь открыла пожилая женщина, чего я и ожидал, памятуя о шпильках.
Она была высокая, с хрупкими костями и тонкая до голодной худобы. Лицо и шея загрубели от долгих лет под калифорнийским солнцем, и прижатые к горлу пальцы, казалось, ощущали это. И все-таки в ней чувствовалось умение держаться и какая-то упрямая моложавость. Уложенные кольцами густые черные волосы были как свернувшиеся во сне опасные воспоминания.
— Миссис Хейнс?
— Да, я миссис Хейнс. — Жилы у нее на шее напрягались, точно канаты лебедки, поднимающей звуки из гортани. — А кто вы, сэр?
Я протянул ей мою карточку.
— Уильям Гуннарсон, адвокат в Буэнависте. Если не ошибаюсь, у вас есть сын Гарри.
— Генри, — поправила она. — Я называла его Гарри, когда он был ребенком. Но теперь он взрослый, и его имя — Генри.
— Я понимаю.
В ее жеманные интонации вплеталась дисгармонирующая дикая нота, и я внимательнее вгляделся в ее лицо. Она улыбалась — но не так, как улыбаются матери, говоря о своих сыновьях. Ее губы казались сдвинутыми по отношению к костям лица. Они были открыты и скошены в кривой усмешке.
— Генри нет дома, как вы, конечно, знаете. — Она поглядела мимо меня на темную улицу. — Он уже много лет не живет дома. Но вы же это знаете. Он живет в Буэнависте.
— Разрешите, я войду, миссис Хейнс? Возможно, вас заинтересует то, что я вам скажу. Мне очень хотелось бы поговорить с вами.
— Я здесь совсем одна. Но, разумеется, вы понимаете это. Мы будем с вами совсем вдвоем.
Нервный смешок вырвался из-под ладони, с запозданием прижатой ко рту. Помада перекочевала на пальцы. Они дрожали, как камертон, все время, пока она отпирала дверь из сетки.
Я вошел, и меня обдало ее духами. Она была надушена так крепко, что казалось, скрывала за этим свой страх.
Следом за ней я вошел в довольно большую комнату, которая явно предназначалась для занятий музыкой. У внутренней стены стояло пианино того же возраста, что и дом. С мохерового кресла, подвергавшегося потрошению, взвился сиамский кот, повис в воздухе, сверкая на меня золотистыми глазами, затем оттолкнулся от ручки раскоряченного кресла, собрав все четыре ноги вместе, как горный козел, приземлился на табурете перед пианино, взял гневный аккорд и взлетел на крышку. Там, попетляв между метрономами и пюпитрами, он скорчился позади старомодной фотографии девушки в шляпе колоколом.
Фотография была превосходной. Надменная красота девушки бросалась в глаза, как маска гордости и боли.
— Снято в Сан-Франциско, — сказала миссис Хейнс светским тоном. — Лучшим фотографом города. Я была очень красива, не правда ли? Я давала концерты в Сакраменто и Окленде. Оклендская «Трибьюн» предсказывала мне большое будущее. Затем, к сожалению, я потеряла голос. Одно несчастье следовало за другим. Мой второй муж выпал из окна как раз тогда, когда он успешно завершал крупную биржевую операцию. Мой третий муж покинул меня. Да, покинул. И предоставил мне содержать и растить нашего младенца сына на то, что еще приносила мне музыка.
Это был монолог из пьесы — пьесы, разыгрываемой тенями в театре ее сознания. Она стояла рядом с пианино и декламировала монотонным голосом без малейшего чувства и выражения.
— Но ведь вы все это знаете, не правда ли? Я не хочу занимать… надоедать вам своими печалями. Во всяком случае, у медалей есть другая сторона и ад имеет свои пределы. — Она улыбнулась той же расплывчатой улыбкой. — Садитесь же, не будьте так робки. Разрешите, я угощу вас кофе. У меня еще сохранилась моя серебряная кофеварка.