Секретный террор Сталина. Исповедь резидента - Георгий Агабеков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Было объявлено, что ОГПУ стоит за Центральный Комитет партии. За Зиновьева и Каменева.
В большом здании театра «Колизей» общегородское партийное собрание. В президиуме сидят местные партийные заправилы и приехавшие из Москвы Рудзутак и Варейкис. Рудзутак в богатой меховой шубе, которую не снимает на собрании, делает доклад. Выступавших ораторов много. Большинство защищали точку зрения Троцкого. Сторонники ЦК старались скомпрометировать троцкистов по личным мотивам. «Это все ущемленные. Это люди, сами метящие на теплые места. Волки в овечьей шкуре» – такие эпитеты троцкистам были бесконечны.
Началось голосование. Счетчики заранее были намечены секретарем горкома Епанешниковым. От них многое зависело. Они могли сотню голосов убавить или прибавить.
– Кто за резолюцию товарища Рудзутака? – крикнул председатель собрания Манжара.
Начался подсчет поднятых рук.
– Кто за резолюцию товарища Мамаева? – Опять подсчет.
– Две тысячи четыреста шестьдесят голосов за Рудзутака и тысяча пятьсот двадцать за Мамаева, – объявил председатель. – Таким образом, большинством голосов принимается резолюция товарища Рудзутака.
– Постойте, – раздался громкий, повелительный голос с галерки, – разрешите спросить у товарища Епанешникова, сколько всех присутствующих членов партии?
Все оглядываются на галерку и смотрят на взобравшегося на доски красноармейца, задавшего вопрос.
– Три тысячи двести, – не соображая, выпалил Епанешников.
– Так как же голосующих оказалось около четырех тысяч? – спросил все тот же красноармеец.
Поднялся ужасный шум, крики. Минут десять в зале стоял страшный гул голосов.
– Вносится предложение переголосовать, – смог наконец объявить председатель.
Снова началось голосование. 1607 голосов за Центральный Комитет и 1593 за Троцкого. Никто не сомневался, что тут не обошлось без махинаций счетчиков, давших победу Центральному Комитету партии.
В Ташкенте к Вельскому приехал погостить полномочный представитель ОГПУ Белоруссии Медведь. Это одинаковой комплекции и, видимо, психологии с Вельским человек. Они большие друзья и старые соратники. Лицо у Медведя жесткое, да и деяния за ним числятся немягкие. Сейчас он вместе с Вельским сидит у меня в бюро ячейки.
– Да, я тебе скажу, было тут дело с этой дискуссией, – рассказывал Вельский, – не знаю, случайно или с намерением товарищ Агабеков подобрал докладчиком оппозиции некоего Гусева. Так я тебе должен сказать, он так и оказался гусем, холера ему в бок. Еле отстояли позицию ЦК. Ведь подумай, что сказали бы в Москве, если бы у меня здесь оппозиция взяла верх. Ну, я этого Гусева отправил отсюда в Семиречье. Пусть он там бузит, сколько ему хочется.
– Что Москва сказала бы, ха, ха, – ответил Медведь. – Там положение почище оказалось. Там выступал не гусь какой-нибудь, а сам товарищ Преображенский. С цифрами в одной руке, с азбукой коммунизма в другой. Одним словом, профессор. Ты знаешь ячейку в Москве, это ведь три тысячи коммунистов. Так вот, после доклада Преображенского большинство оказалось сторонниками Троцкого. Привезли с постели полураздетого Рязанова, чтобы хоть он воздействовал. Не помогло, публика не слушала. Кто-то из ребят обозвал его старым козлом. А Дзержинскому и другим членам коллегии вообще говорить не давали. Требовали немедленно ввести внутрипартийную демократию, разогнать партийный аппарат. «Долой бюрократов, долой аппаратчиков!» – сплошь и рядом кричала ячейка. Пришлось прервать собрание и перенести на следующий день. Ну, а на следующий день были приняты меры. Во-первых, срочно по прямому проводу вызвали из Ленинграда Зиновьева, а затем Феликс особо заядлых крикунов частью изолировал, частью отправил в срочные командировки. На следующий вечер собрание открылось речью Зиновьева. Ну, тот и начал. Говорил четыре часа подряд. Все обалдели, слушая его. Голоснули – и что же? Несмотря на принятые меры, ничтожным большинством прошла резолюция ЦК. Да, жаркая была дискуссия. Почище тысяча девятьсот двадцать первого года, – закончил Медведь.
– Кстати, ты уже получил приказ о расформировании юридического отдела ОГПУ в Москве? – спросил Медведь Вельского. – А знаешь, почему расформировали? Нет? Так я тебе скажу. Весь отдел целиком оказался разложенным и стоял за оппозицию. Ну, Дзержинский и разогнал их, отправив на окраины. Четырех из них он прислал ко мне в Белоруссию.
– Да, – задумчиво ответил Вельский, – хороших коммунистов на окраины не шлют, а все больше бузотеров или провинившихся. Точно здесь тюрьма какая-то.
Такими мерами во время дискуссии вожди партии и отстояли «монолитность и единство» пролетарской партии в рядах коммунистов ОГПУ.
Я девять месяцев был непрерывно избираем секретарем ячеек органов ОГПУ. На этой должности я убедился, что на партийной работе делать нечего. Там думать и решать не нужно. Все заранее обдумано и решено, и эти решения получаешь в виде циркуляров и резолюций, которые обязан неуклонно проводить в жизнь. Иначе – обвинение в уклоне, замена более покладистым членом партии и опала.
Я не мог больше вынести гнилого духа партийной работы и решил вернуться на практическую активную работу.
Назначение резидентом в Кабул
Руководя партийными делами, мне пришлось ближе познакомиться с полномочным представителем ОГПУ в Туркестане Русановым, а потом с заменившим его Вельским.
Русанов, молодой человек лет тридцати, бывший студент Томского университета, член партии с 1916 года, был сильным, энергичным и независимым человеком, вследствие чего часто имел столкновения как с ОГПУ в центре, так и с местными властями. Он не терпел ничьего авторитета и делал все, что ему вздумается. До Туркестана он был представителем ОГПУ в Закавказье, где, как рассказывал его постоянный секретарь Вивчинский, Чека захватила однажды видного грузина меньшевика, приехавшего из-за границы. Русанов донес в Москву с просьбой разрешить его расстрелять. Дзержинский, который еще был жив, потребовал отправить меньшевика в Москву. Русанов, получив такой ответ, решил, что если он отправит меньшевика в Москву, то там за него похлопочут и добьются освобождения. Поэтому он отдал приказ немедленно его расстрелять, а в Москву сообщил, что, к сожалению, телеграмма Дзержинского запоздала и пришла после расстрела. Дзержинский вызвал Русанова в Москву для объяснения, но Русанов отложил выезд на несколько дней, чтобы дать Дзержинскому успокоиться, ибо знал, что тот за неисполнение приказаний может с горячей руки расстрелять его самого. Расчет оказался правильным: он выехал в Москву с опозданием и получил за свое деяние только строгий выговор.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});