Наркомат просветления - Кен Калфус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вагон был третьего класса; его почти не переделывали под нужды Наркомпроса, только замазали окна красной краской (по настоянию Астапова; в солнечные дни экран принимал кровавый оттенок, но этот цвет не мешал показу) и той же краской намалевали на стене над окнами другой большевистский лозунг: «ВСЯ ВЛАСТЬ СОВЕТАМ!» Белое полотно, прибитое к дальней двери, служило экраном. Елена стояла возле проектора («Био-Пиктороскоп» фирмы «Хьюз»), и в одной руке у нее была открытая жестянка с кинолентой; другой рукой она держала целлулоидную полоску против света голой электрической лампочки. Сейчас она прижала эту руку к груди.
— Что за лента? — отрывисто спросил он, нарушая служебную корректность.
Казалось, Елену может унести неосторожным порывом ветра — она выглядела еще более хрупкой, чем тогда, когда, полумертвая от голода, впервые появилась в Самаре. Щеки запали, белая блуза свободно, ровно стелилась спереди. Ей всего шестнадцать или семнадцать лет — она слишком молода для такой работы и для таких условий. Она посмотрела на него, как сегодня утром — несфокусированным взглядом.
Наконец она ответила:
— Женская пропаганда, товарищ Астапов.
Значит, она помнит, как его зовут. Астапова это не обрадовало. Однако она никак не показала, что помнит тот постыдный эпизод — Астапову бы вздохнуть с облегчением, поскольку ему страстно хотелось начисто стереть это воспоминание и из своей, и из ее памяти. Жизненная борьба — не в том, чтобы управлять событиями, а в том, чтобы контролировать, что от них остается в памяти. Но все же… ему была чем-то обидна такая забывчивость.
— Что за лента? Откуда она взялась?
— Я ее сделала.
Астапов растерялся. Синематографического оборудования не хватало, и доступ к нему был строго ограничен. Астапов думал, что знает местонахождение почти каждой кинокамеры, принадлежащей Наркомпросу; его подразделению дали только одну. Но идеологическая борьба все усиливалась, и Наркомпрос увеличивался быстрее, чем любое другое ведомство советской власти. Белые отступали (по крайней мере, в здешних местах); Наркомпрос спешил заполнить оставшуюся после них идеологическую пустоту. Каждый день прибывали все новые работники Наркомпроса, многие — без конкретных заданий. Он ничего не знал ни про текущее задание Елены, ни про то, какими средствами создана кинолента. Как проявлялась пленка? Кто завизировал сценарий? О чем вообще фильм? Сейчас ему было не до этих вопросов. Его ждал Шишко.
Он сказал:
— Киноленту надо зарегистрировать в Москве, получить разрешение Наркомпроса, а потом, до показа, я должен ее завизировать. Вы не можете показывать ленту, пока я ее не видел.
Теперь глаза Елены сфокусировались на нем. Он впервые заметил, что ее опухшее, больное лицо — живой сосуд яростного гнева.
— У меня разрешение от Женотдела, — объявила она железным голосом. — И лично от самой товарища Крупской.
За последнюю минуту она удивила его уже второй раз. Далекая жена Ильича теперь возглавляла Главполитпросвет Наркомпроса[6] и приходилась Астапову начальницей. Что делала Елена после Самары? Как она попала в Москву? К Крупской? Что она сказала про него в Москве? Знает ли Сталин?
— Разрешение на эту ленту?
— На эту тему. Это общее разрешение. — Она вытащила из заплечного мешка письмо и протянула Астапову. У него едва не подогнулись ноги, когда он подумал о происхождении этого документа. Жена Ильича! Он не сразу заставил себя направить взгляд на письмо и провести глазами по строкам, чтобы извлечь из них хоть какой-нибудь смысл. Когда он это сделал, он понял, что в руках у него не официальное разрешение, а письмо, в общих словах поощряющее просвещение женщин через пропаганду посредством кино. Но как бы там ни было, письмо было адресовано лично Елене и подписано товарищем Крупской. Он вернул письмо девушке, а она добавила:
— Мы собрали несколько десятков крестьянок. Это было непросто, особенно сейчас, в страду. Надо пользоваться моментом.
— Нет. Ни в коем случае. Я не могу разрешить показ фильма, которого я не видел, а сейчас у меня нет времени его смотреть. Отмените сеанс или покажите что-нибудь другое. Фильм про урожай. Да, покажите про урожай, пусть готовятся к прибытию продотрядов.
— У меня разрешение от товарища Крупской!
Он выматерился. Это было новшество, принесенное гражданской войной: возможность непринужденно материть женщин.
— Она не видела киноленту. Ленту должны одобрить в Москве.
— Ну пожалуйста, только здесь, в Ломове. Я должна увидеть реакцию крестьян, прежде чем подам ленту в Наркомпрос.
Он вырвал кинопленку у нее из рук. Жестянка осталась у нее. Рывок притянул Елену так близко, что Астапов чувствовал жар ее тела. Он не был с женщиной с той ночи в Самаре.
Держа большим пальцем за перфорацию, он поднес пленку к свету и попытался понять, что изображено на горизонтальной последовательности прямоугольных кадриков, каждый из которых имел микроскопическое различие с соседними. Действие происходило в помещении, и на переднем плане виднелась серая человеческая фигура. Астапов не мог разобрать, что она делает. Интертитров он не нашел.
Он вернул пленку Елене. Теперь он был в еще более сложном положении, поскольку видел пленку. Он никогда не докажет, что не разобрал сюжета ленты и не мог установить ее соответствие с линией Партии. Нынче все что угодно может быть поставлено тебе в вину.
— Ладно. Заряжайте проектор. Сколько времени идет лента?
— Девять минут.
Он открыл дверь вагона. Его шофер стоял возле «торникрофта», курил дорогую заграничную сигарету и смотрел в никуда. Астаповское оборудование было загружено в машину. Отряд Шишко, должно быть, уже вошел в монастырь.
В вагоне погас свет. Несколько секунд царила полная тьма, и Астапов всем телом впитывал близость Елены. Совсем как тогда, когда они работали вместе в Самаре — ее присутствие было физически ощутимо. Он сделал шаг вперед, и беглая прядь ее волос защекотала ему лицо. У него в животе что-то перевернулось. Елена отчетливо дышала.
Зажужжал проектор, резкий луч света пронзил вагон по центру и упал на экран. Сразу, безо всяких титров и названия, появилась призрачная серая фигура. Елена протянула руку и подкрутила объектив. Фигура обрела четкость — кажется, это девушка? — опять расплылась и наконец снова стала четкой. Стала видна девушка, лежащая на диване. Астапов вздрогнул, поняв, что это сама Елена, и до него не сразу дошло, что она, господи помилуй, абсолютно голая. В Самаре она так и не согласилась раздеться, стояла насмерть за нижнее белье. Теперь, на экране, плоская, она почти утратила женственность. Она смотрела в камеру — виднелись ее крохотные груди, ноги были задраны, и черные волосы на лобке выглядели дефектом экрана — словно он в этом месте был порван и заштопан. Она подняла указательный палец, демонстрируя его зрителям, как если бы они раньше никогда не видели указательного пальца.
— Что это?
— Просвещение для женщин.
У Астапова пересохло во рту — он смотрел, как экранная Елена потянулась рукой вниз. Она с силой вставила палец в дефект экрана и стала медленно прощупывать его, совершая рукой пилящие движения. Левой рукой она при этом мяла свои груди. Лицо ее, по-прежнему лишенное всякого выражения, смотрело в объектив. Признаков физического возбуждения заметно не было, но частота движений правой руки усилилась, и зад Елены заерзал в такт.
Елена, стоя так близко, что он чувствовал ее дыхание, сказала:
— Вы не поверите, сколько женщин в среде рабочих и крестьян не умеют или стыдятся заниматься самостимуляцией.
Жар, исходивший от нее, усилился, и в голосе появилась чуть заметная хрипотца — живая Елена возбудилась при виде своего поддельного возбуждения на экране. Астапову тоже стало жарко. Она добавила:
— Первый шаг к эмансипации женщины — научить ее удовлетворять собственные потребности. У меня в сценарии это всё объясняется, с цитатами из трудов Маркса и Ильича.
— Нет! — воскликнул Астапов. — Это непристойно!
— Непристойность — буржуазное понятие.
Сцена, безо всяких интертитров, сменилась другой. Астапову опять потребовалось несколько секунд, чтобы понять происходящее на экране. Елена, все еще голая, стояла на четвереньках, прогнув хрупкую спину и выпятив ягодицы. Сцена кончилась до того, как на экране появилась соответствующая часть мужского тела, и замелькали другие изображения: грудь, язык, потом, кажется, влагалище, кажется, задний проход, эрегированный член, еще несколько снимков грудей под разными углами, нелепо невинный локоть и очень крупный план каких-то мокрых, сцепленных между собою, синхронно движущихся органов, которые Астапов не смог опознать. Обнаженное тело внушало ему отвращение, изображать наготу — аморально и непристойно, а оправдывать это цитатами из Маркса и Ильича — немыслимо, но Астапов понял, что эта кинолента дополнительно оскорбляет его своей кошмарной несвязностью.