Архив - Виктория Шваб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Четыре года работы — а Архив все еще не раскрывает свои секреты: такие шокирующие, как форматирование, и небольшие мелочи вроде этой переписки. Чем больше передо мной открывается, тем больше я понимаю, как мало знаю на самом деле. И начинаю сомневаться во всем, что раньше мне сообщали, и в правилах, которые мне прививали.
Я переворачиваю Архивный листок. На нем появилось три новых имени, но Оуэна в списке нет. Нас учили, что все Истории обуревает непреодолимое желание выбраться наружу. Это первобытный инстинкт, словно неутолимый голод: словно они голодают в стенах Коридоров много дней подряд, а пища хранится за его пределами. Весь воздух. Вся жизнь. Этот инстинкт порождает панику, и История паникует, страдает и срывается.
Но Оуэн не сорвался и не просил выпустить его наружу. Он только просил о времени.
Не заставляй меня возвращаться.
Пообещай, что ты не станешь.
Пожалуйста, Маккензи. Дай мне один день.
Я закрываю глаза ладонями. История, которая не значится в моем списке, не срывается и не хочет возвращаться.
Что это за История?
Что за История этот Оуэн?
И где-то в моем усталом, запутавшемся мозгу это слово заменяется на другое, куда более опасное.
Не что. Кто.
— Неужели ты не интересовался Историями? — спрашиваю я. — Кто они?
— Кем они были, — поправляешь ты. — И нет, не интересовался.
— Но… они же люди. Были людьми. Разве ты не…
— Посмотри на меня! — Ты поднимаешь пальцем мой подбородок. — Любопытство — опасный путь к состраданию. Сострадание повлечет за собой сомнения. Из-за сомнений ты погибнешь. Ты поняла?
Я неуверенно киваю.
— Тогда повтори, что я сказал.
Я подчиняюсь. Повторяю твои слова снова и снова, пока они намертво не отпечатываются в моем мозгу. Но в отличие от других твоих поучений, этому я следовать не смогла. Мне всегда было интересно, кто и почему. Просто я не признавалась в этом самой себе.
Глава шестнадцатая
Я даже не могу сказать, встало ли солнце.
В окна стучит дождь, и, выглянув наружу, я не вижу ничего, кроме серости. Серости облаков, мокрого камня и пустых улиц. Небо выворачивается наизнанку над городом, пытаясь заполнить дождевой водой пространство между домами.
Мне снился сон.
Бен, вытянувшись на ковре в гостиной, рисовал синим карандашом картинки и напевал песню Оуэна. Когда я вошла, он посмотрел на меня черными пустыми глазами. Но когда он поднялся на ноги, чернота стала уменьшаться, стягиваться в центр, и его глаза снова стали тепло-карими.
— Я не сорвусь, — сказал он и нарисовал «X» белым мелом на своей футболке.
— Клянусь своим сердцем, — добавил он. Потом он потянулся ко мне, взял меня за руку, и тут я проснулась.
А что, если?
Это болезненная, изводящая мысль, похожая на зуд, на чесотку в том месте, где голова приделывается к шее, там, где мысли соединяются с телом.
Я свешиваю ноги с кровати.
— Все Истории срываются.
Но только не Оуэн, — раздается голос в моей голове.
— Все еще, — говорю я вслух и стряхиваю осадок сна.
Бен ушел навсегда, думаю я, хотя это и болезненно. Навсегда. Боль такая острая, что сразу возвращает меня в реальность.
Я пообещала Оуэну еще один день, и, одеваясь в полумраке, я думаю, выждала ли положенное время. Я почти смеюсь. Я пытаюсь договориться с Историей. Что бы сказал на это дед? Наверное, он сказал бы что-нибудь об отсутствии профессионализма.
Это всего лишь день, — виновато шепчет в моей голове тоненький голосок.
Дня достаточно для того, чтобы взрослая История могла сорваться, — рычит голос деда.
Я натягиваю беговые кроссовки.
Тогда почему он не сорвался?
Может, уже сорвался. А я укрываю Историю.
Не укрываю. Он ведь не значится в моем…
Ты можешь лишиться работы. Лишиться жизни.
Я выбрасываю все голоса из головы и тянусь к Архивному листку на прикроватном столике. Рука замирает на весу — я вижу опасную цифру между двумя другими.
Эван Перкинс, 15.
Сьюзан Лэнк, 18.
Джессика Барнс, 14.
Словно по сигналу, всплывает еще одно имя.
Джон Оруэлл, 16.
Я тихонько ругаюсь. Может, если я перестану зачищать список, имена перестанут появляться? Сложив листок, прячу его в карман. Архив не может так работать.
Папа сидит за столом на кухне.
Наверное, сегодня воскресенье.
У мамы собственные ритуалы: причуды, генуборка, составление списков. У папы нечто похожее. Один из его ритуалов — захват кухонного стола с кофейником и книжкой.
— Ты куда? — спрашивает он, не поднимая глаз от чтения.
— На пробежку. — Я делаю вид, будто растягиваюсь. — Может, возобновлю занятия в этом сезоне.
Главный принцип удачного вранья — последовательность.
Папа, кивнув, прихлебывает кофе и бурчит:
— Это хорошо.
У меня все переворачивается внутри. Наверное, я должна радоваться, что ему все равно, но я не могу. Ему не должно быть все равно. Мама стремится быть в курсе всего, и это подавляет, но это не значит, что папа должен самоустраниться. И мне почему-то хочется, чтобы ему стало не все равно. Чтобы я могла ощутить, что не одна, что он рядом, что он мой отец.
— А я вот занялась летним чтением.
А ведь это преступление — делать домашнее задание в июле, посреди каникул.
Он поднимает от книги голову, светлеет лицом:
— Хорошо. Это достойное занятие. Уэсли тебе помогает, да? — Я киваю, и он добавляет: — Мне нравится этот парень.
Я улыбаюсь:
— Мне тоже.
Похоже, с помощью Уэсли можно добиться от папы признаков жизни, и я развиваю тему:
— У нас действительно много общего.
Папа веселеет на глазах:
— Это здорово, Мак.
Мне удалось завладеть его вниманием, и время замедляет бег. Он ищет мои глаза.
— Я очень рад, что тебе удалось найти здесь друзей, милая. Я знаю, как это нелегко. Все это нелегко.
У меня сжимается сердце. Папа не может называть вещи своими именами, как и мама, но все написано на его лице.
— Я знаю, ты очень сильная девочка, но иногда ты выглядишь такой… потерянной.
Наверное, так откровенно мы не говорили с самых похорон Бена.
— А ты… — Он замолкает, подбирая слова. — Все…
Я решаю его пощадить, глубоко вздыхаю и обнимаю за плечи. Мою голову заполняет шум, низкий, густой и печальный, но я не отпускаю, даже когда он обнимает меня в ответ и шум удваивается.
— Я просто хочу знать, все ли у тебя в порядке, — говорит он так тихо, что я едва могу разобрать слова из-за шумовой завесы.
Нет, не все, но его беспокойство придает мне сил — солгать. Отстраниться, улыбнуться и сказать, что все хорошо.
Папа желает мне удачной пробежки, и я ускользаю на поиски Оуэна и остальных.
В соответствии с моим листком, Оуэн Крис Кларк не существует.
Но он здесь, в Коридорах, и настало время отправить его назад.
Я оборачиваю шнурок от ключа вокруг запястья и оглядываю до боли знакомый сумрачный проход.
Мне кажется, его стоит найти первым. И это не так сложно, ведь Оуэн не прячется. Он сидит на полу, опираясь спиной на стену и лениво вытянув ноги. Одним коленом он подпирает локоть. Голова склонена набок, длинные волосы закрывают глаза.
Он должен быть возбужден, взвинчен. Он должен стучать кулаками по дверям, пытаясь разнести в клочья Коридоры и все окружающее, чтобы выйти наружу. Он должен срываться. И он не должен спать.
Я делаю шаг вперед.
Он не шевелится.
Я делаю еще один шаг, крепко сжав ключ в ладони.
Я тянусь к нему рукой, но он остается неподвижен. Я приседаю на корточки, пытаясь разузнать, что с ним не так, и уже хочу встать на ноги, как что-то прохладное касается моей руки со сжатым в ней ключом. Его пальцы скользят по моему запястью… и ничего. Никакого шума.
— Не делай этого, — говорит он, не поднимая головы.
Я выпускаю ключ, который повисает на шнурке, и стою, глядя вниз, на Оуэна.
Он запрокидывает голову:
— Добрый вечер, Маккензи.
У меня на спине выступает холодный пот. Он совсем не сорвался и даже выглядит более спокойным, чем раньше. Живым человеком, запертым в четырех стенах. Бен тоже может быть таким, назойливо бьется у меня в голове. Я отбрасываю эту мысль прочь.
— Доброе утро, — поправляю я.
Он легким и стремительным движением поднимается на ноги, будто скользит по стене, но в обратную сторону.
— Извини, — улыбаясь, обводит рукой пространство вокруг. — Здесь трудно определить.
— Оуэн, — говорю я, — я пришла, чтобы…
Он шагает вперед и аккуратно заправляет мне за ухо выбившийся локон. Его прикосновение такое легкое и ненавязчивое, что я забываю отстраниться. Когда его ладонь движется вдоль моей щеки и останавливается на подбородке, я чувствую все ту же тишину. Это молчание, исходящее от Историй…