80 лет одиночества - Игорь Кон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Академик Юлиан Владимирович Бромлей (1921–1990), который превратил Институт этнографии в крупный центр изучения национальных отношений в широком смысле слова и привлек к этому делу таких видных ученых, как Ю. В. Арутюнян и О. И. Шкаратан, первоначально хотел, чтобы я занялся актуальными проблемами национального характера и этнической психологии, поставленными в моих «новомирских» статьях. Но я знал, что серьезная, честная работа по этой тематике в СССР нереальна, и предпочел взять сугубо академическую тему – этнографию детства. Уход в историко-этнографическую проблематику был осознанной внутренней эмиграцией, бегством от советской действительности. Я не собирался полностью свертывать прежнюю работу по социологии личности, молодежи, сексуальности, если бы ее удалось продолжить, но моя главная тематика должна была обращаться не к мертвому настоящему, а к живому историческому прошлому. Сравнительно-историческое изучение процессов социализации, возрастного символизма, народной педагогики как нельзя лучше отвечало этим требованиям. Эта тематика была всем интересна, не связана ни с какой политической конъюнктурой и к тому же органически вытекала из моих прошлых занятий.
Уход в этнографию избавил меня от многих бед и унижений, которые пришлось пережить в 1970—80-х годах моим друзьям-социологам. Я переменил область занятий, но продолжал работу. В стране был застой, но лично у меня простоя не было.
Когда друзья предупреждали меня, что обстановка в ленинградской части института довольно склочная, я спросил: «Ну, а как они ругаются? Обзывают друг друга позитивистами, кантианцами, или как?» – «Что ты, они таких слов не знают». – «Тогда не страшно. Если мне скажут, что я путаю малайцев с нанайцами, по моей философской шкале ценностей это просто фактическая ошибка, я искренне поблагодарю и исправлюсь».
На самом деле все получилось отлично. В ленинградской части Института этнографии меня окружали интеллигентные люди, которых не раздражали даже мои «посторонние» занятия, что в научной среде бывает довольно редко. Будучи сами родителями, коллеги видели, что мои книги по юношеской психологии и т. п. облегчают им понимание собственных детей, а я, со своей стороны, рад был почерпнуть недостающие антропологические знания. Грех было бы ничему не научиться у таких выдающихся ученых, как К. В. Чистов, Б. Н. Путилов, Д. А. Ольдерогге или, из более молодой когорты, А. К. Байбурин. А с некоторыми ведущими московскими этнографами (С. А. Арутюновым и А. М. Хазановым) у меня и раньше сложились дружеские отношения.
Кстати, в Институте этнографии была и мощная этносоциология. Не могу не назвать в этой связи Галину Васильевну Старовойтову, которая часто называла себя моей ученицей, но на самом деле была совершенно самостоятельным ученым. Ее кандидатская диссертация, выполненная под руководством К. В. Чистова, была превосходным исследованием татарской диаспоры в Петербурге. Позже она занималась полевыми исследованиями на Кавказе, ее (совместно с И. И. Луниным) исследование родительских полоролевых установок в разных этнических средах (1991) непосредственно связано с этнографией детства. Наши добрые отношения сохранились и после переезда в Москву.
Что же касается неизбежных в любом учреждении внутренних распрей, то они меня не касались. Как-то одна ученая дама, поймав меня между книжными шкафами, сказала, что многих коллег раздражает пассивность и инерционность тогдашней замдиректорши, не поддержу ли я ее свержение (в институте думали, что я могу повлиять на Бромлея)? Но у меня уже был жизненный опыт, я точно знал, что надо всячески беречь и лелеять любое плохое начальство, потому что новое будет еще хуже. Поэтому я сказал: «Нет, не поддержу и вам не советую! Помните басню, как лягушки царя просили? Здесь будет то же самое. Пассивное начальство – это благо. Если вам что-то очень нужно, начальственную пассивность все-таки можно преодолеть, а вот остановить начальственную энергию никто не сумеет». Так оно и случилось. По прошествии времени Бромлей сменил старую замдиректоршу на более квалифицированного и энергичного человека, и тот всех замучил неосуществимыми проектами. Если ты живешь в трясине, крылышками надо махать с осторожностью.
Ценнейшим приобретением Института этнографии, осуществленным при моем непосредственном участии, был Борис Максимович Фирсов. Наше с ним знакомство относится к 1953 году, когда он был секретарем Петроградского райкома комсомола, а я руководил у них философским семинаром или чем-то в этом роде. Позже мы встречались с ним у Ядова, с которым они дружили. Инженер по образованию, Фирсов был сначала успешным комсомольским работником, затем первым секретарем Дзержинского райкома партии, а после этого – директором Ленинградской студии телевидения. Блестящий организатор и глубоко порядочный человек, он всюду пользовался любовью, но всегда имел неприятности с начальством. Его партийная карьера оборвалась после того, как он отказался от повышения и работы с моим институтским однокурсником А. Филипповым и от перехода в аппарат ЦК КПСС[14]. С телевидения его сняли после того, как там прошла передача о необходимости восстановления некоторых старых русских названий, со ссылками на запрещенного и неназываемого Солженицына; Борис был тут ни при чем, но требовался козел отпущения. После этого Фирсов отказался от продолжения административной карьеры и предпочел поступить в аспирантуру к Ядову на философский факультет. Тут, как нигде, проявился его поразительный такт. В очерке о Леваде я говорил, каким трудным испытанием является для человека крушение карьеры. Я никогда не забуду первого появления Бориса на философском факультете. Еще недавно он был равным, и даже начальником, а теперь – начинающий аспирант, однако он не создавал никакой неловкости, предлагая разыгрывать ситуацию собеседнику. Поскольку в прошлой жизни он ни перед кем не задавался, в новой роли все тоже обошлось без проблем. Вскоре он получил командировку в Англию, очаровал Би-би-си, а затем и самого Джорджа Гэллапа, отказался от предложенного высокого административного поста в Москве и стал одним из ведущих специалистов страны по массовым коммуникациям.
В ИСЭПе, куда я благоразумно не пошел, Борису опять не повезло. По заданию обкома партии, он проводил важные опросы общественного мнения, но по чистому недоразумению его заподозрили в том, что он разгласил городские тайны – кому бы вы думали? ЦК КПСС! – после чего его отлучили от обкома, а затем, в результате другой фантастической подставы, обвинили в передаче секретных материалов и чуть ли не шпионаже в пользу ЦРУ. Оставаться в ИСЭПе он больше не мог, даже из партии его не исключили только «по доброте души» тогдашнего первого секретаря обкома Л. Н. Зайкова, проголосовавшего против. К счастью, Борис когда-то давно был в приятельских отношениях с нашим директором Рудольфом Итсом, который отличался верностью в дружбе. Сам Борис никого ни о чем не просил, но когда я рассказал эту историю Итсу, тот решил, что обязан помочь, да и кадры такие на улице не валяются. Но как это сделать? Свободных ставок у нас нет, никакого отношения к этнографии Фирсов не имеет, а брать на работу человека, которого ненавидит обком, ни один руководитель не посмеет. Но Итс был человек умный. Он сказал: «Я возьму Фирсова так, что все его враги будут думать, что я делаю им одолжение». Директор ИСЭПа хотел избавиться от Фирсова любой ценой, а выставить доктора наук просто на улицу не мог, поэтому он отдал его вместе со ставкой. Обкому важнее всего было закрыть дело. Итс представил его так, будто он берет Фирсова на перевоспитание, в порядке одолжения партийному руководству. В итоге институт приобрел ценнейшего работника за чужой счет. А внутренняя оппозиция (люди боятся чужаков) легко развеялась, сомневающимся я келейно объяснил: «Меня вы тоже вначале опасались, а Фирсов будет гораздо лучше». Так оно и получилось.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});