Панджшер навсегда (сборник) - Юрий Мещеряков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Его не видно, он где-то внизу, – связь прервалась ненадолго, а потом уже бодрым голосом Мамонтова снова вернулась в эфир. – «Странник», я – «Горнист». Все нормально, зацепился за валун, цел. Отправляю «второго» и пару бойцов с веревками.
– Соблюдайте предосторожность.
Сняв наушники и вытирая со лба пот, Усачев уселся прямо на снегу в ожидании новых сообщений. Пока они не достанут Ремизова, движения вперед не будет. Надо признать, альпинисты во втором батальоне оказались никудышные.
– Ну что, начштаба, везет нам пока.
– Везет. Но можем и исчерпать кредит везения.
Снова зашипела радиостанция. Мамаев поднял брови вверх, удовлетворенно похлопал ресницами.
– Товарищ подполковник, порядок. Достали. Ствол автомата в снег воткнул, борозду метров пятьдесят вспахал и встал, как на якоре.
– Ну, это Ремизов, и сообразил, и смог, он офицер, а если на его месте боец окажется? – Риторический вопрос в ответе не нуждался.
– Ладно, докладываю «962»-му.
Карцев терял слезы. Крупные, они то стекали по щекам, то капали на дощатый, наскоро сколоченный стол, за которым собрались офицеры полка.
– Это же я его послал туда, я послал. Он мне про прикрытие. А я ему про обещанные «вертушки». А нет его, прикрытия. Теперь нет и самого Королева, нет и его батальона. Я их всех отправил на смерть. Но так не должно было быть, он же грамотный офицер, я ничего не понимаю.
– Командир, мы все в одной упряжке. – Усачев не жалел Карцева и не думал его успокаивать, но он не мог слушать и этот пьяный монолог, перемешанный со слезами, с самогоном, и больше похожий на бред…
– Что я скажу его жене? Что я скажу его семье? Что он до конца выполнил свой интернациональный долг?
– Найдешь, что сказать. Не глумись над собой.
– Прости, Иван Васильевич, прости. Как все гребано…
– Поздно. Ничего не поправишь. Я хоть и не знал Королева близко, – не успел – хороший был человек, судя по всему, и командир хороший.
– Если он хороший, то я какой? Это же мой батальон лег в землю!
Самобичевание продолжалось, наверное, со стороны это выглядело бы фарсом, если бы не мокрые глаза всех, кто стоял возле этого стола. Душу командира тяготила вина. Где-то у самого сердца она грубо сдавила аорту, выбелила прядь волос над левым ухом, остановила и обескровила похожую на бездну мысль о том, что уже ничего нельзя изменить. Она рвала и грызла Карцева изнутри, требовала, чтобы он по капле выдавливал из себя обреченное командирское самолюбие, становился в долгую очередь грешников, волокущих свои вериги, чтобы он каялся снова и снова…
– Я хочу, чтобы вы знали, я любил его, он был мне очень дорог.
Рядом с Ремизовым у стола стоял Александров, такой же лейтенант, удачливый в любви – женщины о нем и вздыхали, и страдали, а теперь удачливый и в бою, поскольку и сам остался жив и многим людям на Хазаре выжить помог. Его притягательные глаза печально улыбались сквозь пленку непролившейся слезы.
– Значит, бежишь от нас?
– Рем, ты пойми, я не могу служить в этом полку. Столько народу под Малимой полегло, сам знаешь, а я живой, ни царапины. Какой же я после этого командир, как объяснить, что мне просто повезло, и я никого не предал?
– Извини за банальность, но надо радоваться, что жив!
– Пытаюсь. Не особенно получается. Перед глазами до сих пор кровавая каша. Радость – это когда на душе легко, когда нет бремени, нет проблем. А тут такое…
– Но ведь ты же ни в чем не виноват!
– Я тоже так думаю иногда. А иногда – совсем по-другому. Если я смог, значит, и у всех был шанс.
– Так только кажется. Твой шанс выпал тебе, как жребий. И ты его использовал. Вовка, страшно было?
– Если скажу «нестрашно», ты не поверишь, но, если бы по-настоящему страх достал, я бы оттуда не вернулся. Сначала даже из гранатомета пытался стрелять. Как начали после этого поливать меня со всех сторон, я подумал, все, пи…ц, отплясался. Потом «вертушки» пришли, менял позиции, стрелял. Потом патроны кончились, оставил себе крайний магазин и гранату. Потом смотрю, рядом из живых уже никого, все погибли. И «духи» одиночными долбят, меня выискивают. Бросил все к чертям – и в Хазару… Нет, не могу…
Александрова душила изнутри его вчерашняя, теперь уже пожизненная вина, которой, может, и не было вовсе, но ведь это каждый решает для себя сам. Он распахивал и без того открытый ворот кителя, словно пытаясь глубже вдохнуть воздуха и вырваться из мучившего его плена. Во втором батальоне ему верили, это главное.
– Ну если бы я задержался на секунды, что было бы?
– Давай, я налью. Ребят мы помянули, давай выпьем за тебя, за твой новый день рождения! – Ремизов разлил по кружкам самогон. – За жизнь, Вовка… За твою жизнь…
– Собрался-то куда? – к ним присоединился Хоффман, стоявший тут же у стола.
– В разведбат попробую.
– Шило на мыло, и там не сахар. Они из операций не вылезают.
– По большому счету мне все равно, куда уходить. Но разведка в основном в «зеленке» работает. А у меня теперь на горы аллергия.
– Ты крестик носишь?
– Ношу. Почему ты спросил?
– Так. Он и в разведке тебе пригодится, как пить дать… Значит, и в Бога веришь? – Хоффман не задавал вопросов из праздного любопытства, его вопросы всегда имели смысл, очевидно, завзятого прагматика и атеиста стала интересовать еще одна сторона жизни, и это стало его новым исследованием.
– Теперь не знаю… – Александров задумался.
– В том-то и дело, что теперь. Веришь – вот и не сомневайся. Ты себя терзаешь, как будто именно ты и есть тот самый пуп земли и все за всех решаешь. Бог сделал выбор в твою пользу, у него есть на тебя отдельный план, и ты имеешь другое предназначение в жизни. Понимаешь? Ты должен сделать что-то еще.
– Если честно, я еще не осознал, что случилось, это трудно. В голове колокола бьют. – Александров попытался через силу улыбнуться, это у него не вышло. – Мужики, я пойду. К своим. Еще увидимся.
Мамонтов, изрядно набравшийся и давно со стороны наблюдавший за лейтенантами, дождался, пока Александров уйдет.
– Вот и вся философия. – Он подошел к своим взводным, налил в кружки понемногу горючего самогона. – Есть только сегодняшний день, завтра придумали евреи, чтобы деньги давать под проценты. А русские вечно занимаются не своими делами и до завтра обычно не доживают. Вот так. Ну помянем ребят.
– Помянем.
– Земля им пухом… – Ремизов общаться с ротным не хотел и, осушив кружку, молча жевал подсохший хлеб, рассматривая доски стола. Он считал его причастным к гибели первого батальона. Хоффман считал иначе, никого не собирался судить и втайне был рад, что находится на своем месте, в своем батальоне.
– Ну что, мамонтята, вы уже готовы стать героями? Тогда спросите у меня, своего Мамонта, сколько это будет вам стоить, – отяжелевший ротный обвел лейтенантов неулыбчивым взглядом, по его пьяному, красному лицу с мясистыми щеками блуждали белые пятна, но слова, которые он произносил, не становились от этого менее доходчивыми. – Теперь вы увидели злобную морду войны и сумеете вытереть сопли своим солдатам. Путь в народные герои открыт.
– Да мы как-то не рвемся.
– Не скромничай, Хоффман, от героев личное мужество требуется не всегда. Вот скажи, кто такой Кутузов, кто? Благородный воин, выживший из ума, но спасший Отечество. Он герой, но никто не помнит, как он со шпагой дрался при штурме Измаила! А вот когда стал старым, жирным, одноглазым, ха, когда проспал весь совет в Филях – вот тогда он и стал народным героем. Народ, мол, сам разберется, он даст отпор. Философ хренов, предвидение у него было, чутье. А народ что? Он всегда был пушечным мясом, так в мясорубку его, одной тысячей больше ляжет – одной меньше, какая разница. А этот народ бесфамильный и безымянный, этот поганый человечишко, за Родину жизнь положил. – Мамонтов на секунду умолк. – Давайте за русского солдата выпьем. Ремизов, наливай, нечего сиротой казанской стоять.
– Товарищ капитан, – Хоффман, не терпевший, когда передергивали факты, попытался высказаться, – Кутузов тем не менее при Бородине отказался от второго дня боя.
– Отказался. А куда бы он делся, когда ему доложили о потерях. Он армию берег, а не солдата. И народным героем он стал в первый день, а не во второй.
– Но ведь те же солдаты любили его, они верили в него.
– Что вы знаете о солдатах? Им надо в кого-то верить, вот они и верят, – крякнув после выпитого самогона, занюхав его рукавом, Мамонтов резко сменил тему разговора, к которой подбирался обходными путями. – И вот вы, молодые, дерзкие, что вы мне скажете, вам солдаты доверяют? А мне? А два дня назад я должен был положить нашу роту рядом с третьей, а Усачев – батальон? Так, что ли? Мы бы только сунулись, и нас бы встретили с местным хлебом и солью. Ну вот ты, Ремизов, ну кого ты из своих готов положить на алтарь саурской революции? Ну называй фамилии. Кого не жаль? Молчишь. Правильно молчишь, на алтарь кладут не тех, кого не жаль, а лучших. Только лучших!