Мыс Бурь - Нина Берберова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Послушай, Зай, — сказала вдруг Соня, — зачем тебе книжки читать?
Зай удивленно посмотрела на нее.
— Я глупости говорю. Не слушай меня и читай, что хочешь. Помнишь, как мы с тобой говорили как-то о Даше и я сказала тебе, что нет людей, которые были бы в ладу с миром? Помнишь? Так это я тебе неправду сказала, нарочно, чтобы пошутить, чтобы ты самую жизнь под сомнение взяла. Но это не вышло.
Зай замерла, прижав подбородок к коленям.
— Это я сама все давно взяла под сомнение: и лад, и мир, и себя самое. Мне обидно — разве ты этого не видишь? — что у Даши все так хорошо и гладко выходит. Пусть и у тебя все будет так же. Я тебе тогда налгала на всю вселенную. Ты забудь об этом.
Соня встала и пошла по диагонали прямо к Зай, но было в ее движениях какое-то намерение, какой-то расчет. Она села рядом с Зай.
— Забудь и радуйся. Радуйся, не думая, не читая книжек, гуляя под ручку с Жан-Ги, играя всякие глупые пьески на потеху чудакам. Ты знаешь, к чему приводит восторженность, игра всяких пьесок, влюбленность и писание стихов? К тому, что у тебя в пятьдесят лет будет звенеть голос, когда ты будешь произносить замысловатые слова, и лицо будет выражать постоянный восторг перед всем тем, чего ты не знаешь… И ты будешь в ладу сама с собой, всегда в ладу, как, впрочем, большинство людей, даже не задав себе вопроса: что же такое, собственно, этот мир? И я в нем? Одно ли я с ним? Согласен ли он на меня, такую, какая я есть? Или, может быть, только в гибели моей может быть с ним соединение? Потому что он сам идет к гибели. Это я скажу тебе, но ты никому не говори, и Жан-Ги не говори: всё идет к концу, и над миром можно только плакать, как над приговоренным к смерти.
Зай пристально смотрела на Соню. Ей было тягостно при мысли, что это тоже — неправда, что через неделю она повторит то, что сказала только что: помнишь, я оплакивала вселенную и требовала, чтобы ты оплакивала ее вместе со мной? Так это я нарочно. Люби ее, она будет всегда с тобой. И вы с ней вместе покоитесь на розах… Зай становилось трудно дышать в Сониной близости. «Сядь или уйди. Нет, уйди, уйди от меня!» Но Соня взяла Зай за руку.
— Я перееду в твою комнату, — сказала она, и в лице ее мелькнуло что-то нежное, что еще украсило ее. — Мы будем жить с тобой вместе. Жан-Ги, это так, это пройдет. Это всегда проходит. Помнишь Ледда? Помнишь, как у Даши скоро прошло? Мы с тобой будем вместе. Как я люблю, когда ты вот так слушаешь меня, Зай, в лице у тебя столько внимания, столько милой покорности, и глаза делаются совсем японскими. Ты больше любишь, когда говорят «китайскими»? Я буду говорить так. Куда ты уходишь от меня?
Но Зай сползла с Дашиной кровати, и чувство тяжелой неловкости охватило ее.
— Пожалуйста, Соня, будь так добра, — сказала она и впервые в жизни почувствовала, как при этом от волнения потеют ее ладони и по спине бежит мороз, — уйди теперь. Мне хочется побыть одной.
Но Соня не двинулась; она раздвинула губы, и медленная улыбка остановилась в ее лице. Зай снова села с ней рядом.
— Вот теперь ты гонишь меня, а предлагала жить вместе! — сказала она вдруг весело. «Когда я предлагала? — подумала Зай. — Я только спрашивала». — Ты была Дашина, а теперь быть моей не хочешь? Ты вообще, Зай, способна к дружбе? Есть люди, которые совершенно неспособны к ней. Дружба — это такая особенная, такая чудная вещь между людьми.
Зай искала, что бы ответить, и не находила слов. Она никогда в жизни не чувствовала себя так неловко.
— Мы с Б. дружили в прошлом году, он тебе расскажет. Хорошо это было. Сколько мы гуляли по набережным вместе. Ты любишь гулять, Зай? Ты так много ходила раньше по улицам.
— Я люблю смотреть в окна, — сказала Зай, — на чужих людей. Чтобы их знать и не бояться.
— Что ты говоришь! Зачем тебе чужие люди? Какое тебе дело до них?
— Не знаю, может быть, хотелось узнать их douceur de vivre[6]. По-русски такого выражения нет.
— Douceur de vivre, — повторила Соня, пораженная. — Да еще чужую!
— Нет, не чужую. Она постепенно становилась и моей, как и многое другое.
— Ты меня ужасно удивляешь. Разве есть douceur de vivre сама по себе?
— Конечно, есть. Там не было. Очень долго я не знала, что это такое.
— Но позволь, какая же douceur, когда столько страхов на свете, голодные, холодные, отчаявшиеся, убийцы…
— Не знаю. Но она есть.
— Да что с ней делать-то? — вскричала Соня взволнованно. — Ведь тут один шаг все до той же мягкой перины, все до того же сладкого куска!
— Не знаю, — опять повторила Зай, — может быть. Я не так умна, как ты, и не могу объяснить этого, но только узнать, что она есть, большое счастье. И я даже думаю, что и отчаявшиеся, и убийцы любят ее. Потому что без нее люди делаются совсем другими, такими, как там: как насекомые или как гвозди.
— Как гвозди? Люди, как гвозди? И слава Богу, если так! — воскликнула опять Соня. — Мыслящий гвоздь — разве это не лучше, чем мыслящий тростник? Да это просто замечательно! Да ведь на мыслящий гвоздь может быть последняя моя надежда!
«А моя последняя надежда, — подумала Зай, — что ты оставишь меня теперь и уйдешь к себе, и я одна останусь здесь и буду думать о том, как они летят теперь над тучами, пьют выжатый апельсин, смотрят на звезды, которых нам не видно, и говорят тихо-тихо о жизни, которая им предстоит. И может быть, она вдруг вспоминает меня, эту комнату, нас всех. И любит еще все это».
— Слушай, Зай, — заговорила опять Соня, но уже спокойно и даже несколько сухо. — Я чувствую, что тебе больше не хочется, чтобы я оставалась здесь, я уйду. Я чувствую, что я тебе совершенно не нужна, — она секунду ждала, не скажет ли Зай чего-нибудь, но Зай молчала. — Спасибо, что сказала мне откровенно, что у тебя есть какой-то там Жан-Пьер или Жан-Поль. Желаю тебе с ним счастья.
И она поднялась, несколько мгновений растерянно смотрела вокруг себя и, видя, что Зай молчит и не двигается, ушла к себе. Было восемь часов вечера.
Слышно было, как Тягин прошел на кухню и поставил на огонь чайник. Зай уже не хотелось лечь носом к стенке, какая-то безотчетная тревога и беспокойная грусть появились в ней с уходом Сони. Она бесшумно прошла в полуоткрытую дверь комнаты Любовь Ивановны.
Тихо играло радио; Любовь Ивановна лежала на кровати, заплаканная, с разыгравшейся мигренью, в стареньком капоте, как бесформенный кусок чего-то живого. Тягин сидел в своем кресле и курил. Зай села тоже.
В радио музыка прекратилась. Заговорил голос.
— Закрой его! — сказал Тягин.
— Нет, оставь.
Голос продолжал говорить. Зай слушала его, и мысли ее унеслись далеко.
Удивительно было то, что сквозь этот аппарат в определенный момент сотни тысяч людей, а иногда миллионы, слушали в мире одно и то же. Это всегда ее поражало. Сотни тысяч, быть может, слушают сейчас, как она сама, этот голос, рассказывающий незамысловатую историю. Когда играют где-нибудь на планете Менухин или Гизекинг, то десятки миллионов делают одно и то же — слушают их в одно и то же время: концерты такие передаются, наверное, и в Америку, и в Африку, мир слушает вместе, как бы одним ухом, одним слухом. Если будет война, десятки миллионов, сотни, может быть, будут слушать одни и те же телеграммы с театра военных действий. Одно большое, одно громадное ухо мира. Сегодня оно слушает квартет Бетховена, а завтра придет дикарь и отсечет его, нанижет с другими на нитку и повесит ожерельем себе на шею. Будет война, и Жан-Ги с чемоданом в руке и рюкзаком за спиной обнимет ее и простится с ней, как на картине на Восточном вокзале, которая когда-то казалась ей такой прекрасной, а теперь она любит завиток и какую-то харю (как выразился однажды Тягин), которая висит у нее над кроватью и которую нарисовал Володя Смирнов; ему пророчат большое будущее. Он вовсе не хотел нарисовать харю, а просто — абстрактно выявить свое чувство при виде… она забыла чего. Вышла, однако, харя, да еще похожая чем-то на Сиповского.
Голос все говорит. Он рассказывает удивительную историю: с месяц тому назад он говорил однажды вечером о старых детских книжках, которые все люди читали и любили в свое время — двадцать, сорок, шестьдесят лет тому назад. Была одна из них, три поколения читали ее, там рассказывалось про двух мальчиков, уплывших на самодельном плоту на Огненную Землю, но вышла ошибка, и они оказались в Капштадте. И вот теперь выяснилось, что оба эти героя живы, одному — восемьдесят восемь лет, другому восемьдесят два, и это с них когда-то написана была эта история. Вся жизнь, в общем, похожа на чудную историю. Главное же быть свободной, от всех и от себя самой.
«Я всегда думала, что им скучно вместе, — думала Зай, глядя на отца и мачеху. — Но им совсем не скучно, а, наоборот, очень хорошо вдвоем. Это мне с ними скучно». И она встала, чтобы уйти.