Мыс Бурь - Нина Берберова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это было накануне, а сегодня она в последний раз была на службе, впрочем, не совсем в последний, потому что она еще зайдет туда, но уже не будет сидеть от девяти до шести, уже не включится в конвейер. Старый Моро опять болен, и на этот раз тяжело, так что сын торопит со свадьбой, потому что отец может умереть, и тогда будет траур, и нельзя будет венчаться, и придется ему возвращаться одному в Оран. Мальчики учились плохо, гувернантка грозилась уйти, повар пил и вообще нельзя оставлять дом так надолго.
Удовольствие, которое он испытывал, сидя с Дашей рядом, в кресле театра, было совсем особого рода: он знал, что теперь наступает отдых. Десятки лет он воевал, и теперь вдруг объявлялся мир: будто по всей вселенной объявлялся свыше вечный мир. Кругом все говорили о войне, которая шла большими шагами, а ему казалось как раз наоборот: война навсегда покончена. Сначала война была с собственной матерью, потом с отцом, потом он пошел на настоящую войну и ему оторвало руку; потом он воевал с женщинами, когда женился — с женой, с гувернанткой сыновей, с сыновьями… Теперь этому приходил конец.
Теперь был мир и прежде всего — мир с самим собой, лад, которого он никогда до того не чувствовал, и особенно — в ее присутствии; потому он так сильно и дорожил ею. «Мне всегда говорили, что у меня несносный характер, — предупредил он Дашу в самом начале, — что-то вы скажете, когда узнаете меня ближе?» — «А у меня хороший, — сказала она просто, — и я думаю, все обойдется». С тех пор, как был этот разговор, он усвоил привычку каждый раз, как видел ее, с нежностью оглядывать все ее лицо, шею, прическу, словно проверял, та ли она, та же ли самая, которая была вчера, которая завтра будет его женой?
«Не надо думать!» — мелькнуло опять на каком-то столбе, под фонарями, и когда Даша вернулась домой, она машинально еще раз повторила это про себя, шевельнув губами. Было поздно. Она зажгла лампу на столе. Зай крепко спала, книга лежала на ее подушке, у самой щеки. Даша села к своему маленькому столу, покрытому старым клякспапиром, заслонила лампу картоном и задумалась.
Ей представилось возможным вот так, одной, в этой комнате, глухою ночью, под лампой, найти ответ на все вопросы и сомнения, которые лежали тяжестью на ней все последние месяцы. Какое-то предчувствие шевельнулось. Странное облегчение прошло по ней при этом. Вопросы и сомнения давили ее это время, но почва ни разу, в сущности, не ускользнула из-под ее ног. Она прочно опиралась на нее. Был ли это мир, который, за ее долгое доверие к нему, платит ей сейчас этой поддержкой, или она сама достаточно сильна, сильнее еще, чем предполагала? Она себя не знала. «Нет, я не потону в воде и в огне не сгорю, — подумала она, — а если и потону и сгорю, то, может быть, все-таки не погибну. Как же это так: не погибну? А если умру? Останется все-таки что-то. Что же именно?» И вдруг она почувствовала толчок в сердце: ей открылся ответ на вопрос и сразу же на все другие за ним; ей открылось внутренним осязанием души, что все на свете — двусмысленно. «Да, если Бога нет, то все двусмысленно, — подумала она. — А его нет и никогда не было, и никогда я не чувствовала необходимости в том, чтобы он был. Все, все имеет два смысла: каждый поступок, каждое решение, как бы ты ни поступала, как бы ни поступали с тобой — оно и так, и эдак, оно и да, и нет, и за, и против, оно полно двух значений, и ты свободна принять, если хочешь — одно, если хочешь — другое. Ведь мир разрезан уже давно не вдоль — добро и зло, но поперек — счастье или несчастье. Значит, иди за тем, что в данную минуту ты выбрала, потому что данная минута — твой единственный критерий, и ты сама себе судья. Ледд пренебрег мной, и это принесло мне страдание, но в этом страдании я пожелала смерти Сони, и увидела, что желание мое столь же мало, вяло и бессильно, как и у всех людей, что я не могу изменить хода вещей, а значит Ледд был прав, что пренебрег мною. И теперь я начинаю новую жизнь, третью, потому что здесь была вторая, а там — первая, и эта новая жизнь, как все на свете, будет двусмысленна. Она будет иметь два значения, из которых одно будет: самоотверженность, покорность, разлука с домом, согласие на все, что нужно в браке, а другое: трусость перед будущим, перед одиночеством, усталость от службы и трудной жизни, уход в круг предрассудков, обязанностей, и желание благополучия. И нет в мире вещи, которая не имела бы двух смыслов, ни даже любовь пухлощекой мадонны к своему младенцу, ни подвижничество, потому что и у него есть оборотная сторона; ни жертва. Раскрой ее до конца, и ты увидишь, что в ней тоже две сути. Выбирай любую, какая тебе в данную минуту больше нравится».
— Я давно догадалась, что Соня думает обо мне, — продолжала Даша, подперев лицо рукой и глядя, словно скосив глаза, как пульсирует голубая жилка у ее левого запястья. — Она думает: вот к чему приводит безмятежность, равновесие — к страховке от страданий и страстей. Но я скажу ей на это когда-нибудь: а к чему приводит вечная тревога, разлад и борьба? К самоубийству? К преступлению? К безумию? А к чему приведет Зай ее восторг перед всем, ее поэзия, из которой, вероятно, ничего не выйдет, ее мечты — наяву и во сне? К восторженности до старости, к болтливой экзальтированности? Или к глупости? К чему привела папу его ненависть к нашему времени? Тетю Любу ее чувствительность и добродетель? Сиповского любовь к красивым словам? Фельтмана его разбросанность и дилетантство? Все, все двусмысленно, на все имеется два ответа. Только в один влезаешь, как в разношенный башмак, а в другом немного тесно и неудобно.
Жилка билась, не слишком скоро и не слишком медленно; по этому старому столу проходила, заворачивая, Дашина жизнь. Она чертила след, уходя за море, на другой континент, незнакомый, но не страшный. «Флора и фауна, — сказал как-то Моро-младший, — и созвездия». Но ведь я никогда не была гостьей ни в пространстве, ни во времени. Я чувствую себя дома под любыми созвездиями. И даже в созвездиях есть двусмысленность. Потому что они не только вверху, надо мной, но и во мне, внутри меня, на дне меня, там, куда упирается мысль.
И какая-то пелена, надвинувшаяся на Дашу в последнее время, медленно начала рассеиваться, сквозить чем-то светлым, словно в каком-то ином, не нашем измерении, в сонном полумраке, забродили тени, люди и предметы. Что-то поднялось с души, как иногда поднимается туман над землей, все чище и яснее начало становиться у нее в мыслях; и внезапно, обратив глубокий взгляд в самое себя, Даша увидела в обычном, прекрасном покое неподвижное небо, бесстрастное, спокойное, ко всему безразличное.
— Звезда Эридан, — вспомнила она и улыбнулась. — И она отразится тоже когда-нибудь, когда Большую Медведицу волей-неволей уведут за горизонт, продев ей в нос кольцо…
Наступили дни, когда все изменилось в Дашиной жизни. В середине февраля был назначен день очень скромной и для большинства тайной свадьбы. Пустынный и тихий переулок, в котором стоял пятиэтажный тяжелый дом, выстроенный в конце прошлого века и в котором жили Тягины, грозил временами превратиться в тот бальный зал с верхним светом, на который он всегда был так похож. Между тем, это была только игра воображения, так как в действительности здесь ничего не должно было произойти и ничего не менялось, если не считать приезжавшего раз в день автомобиля. Никакого праздника не было, и не предполагалось ему быть, все должно было совершиться самым незаметным, самым скромным образом. Подготовления шли больше к отъезду, чем к самому торжеству, да и это слово совершенно не подходило к тому, что должно было случиться. Однажды утром Даша сказала себе: это сегодня. В два часа она должна была быть в мэрии, а в пять вылететь из Бурже. Два новых чемодана были открыты, и наполовину полные вещами загромоздили комнату. И Зай громко пела какие-то веселые песни, прыгая через них.
Конечно, Тягин в этот день не вышел на службу, сидел дома, настороженно стараясь догадаться, что делается за стеной, где Даша ходила взад и вперед, разбирая свои вещи. Было похоже на воскресенье: Любовь Ивановна в полном и непривычном бездействии сидела у окна с заплаканными глазами, домашние события, даже счастливые, вызывали у нее слезы. Разлук же она вовсе не умела переносить.
— Соня, можно к тебе? — спросила Даша и вошла. Соня лежала в постели, укрытая до подбородка одеялом, на котором валялись в большом количестве газеты и какая-то толстая книга. — Ты больна?
— Нет, я здорова.
— Почему же ты не встаешь? Десятый час.
— Сейчас встану.
Даша села у нее в ногах; Соня выпростала руку из-под одеяла и сбросила газеты на пол. Мелькнуло ее голое плечо.
— Ты что, без рубашки спишь? Не холодно?
— Нет.
— Нету рубашек, что ли?
— Нету.
Даша подняла брови и сейчас же их опустила.
— Я тебе оставлю две свои. Они порядочно ношеные, но могут еще пригодиться. Я, собственно, пришла тебя спросить: хочешь взять мою старую меховую шубу? У меня теперь другая есть. А нет, так я ее тете Любе отдам.