Костер - Константин Федин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Гривнины! Благословенная чета Гривниных! — серебряно оповестила Юлия Павловна. Каблучки ее были слышны еще перед тем, как она вбежала в комнату, остановилась в дверях и повела рукой, приглашая новых гостей.
Бойко вбежал за ней Никанор Никанорович Гривнин — близкий сосед Нелидова по дачному участку и тоже приятель Пастухова, — человек в галстуке бантиком, в широком неглаженом костюме, под которым все время чувствовалась странная работа тела: оно то вдруг заполняло собой мягкий пиджак, так что набухали плечи и выпячивалась грудь, то вдруг съеживалось, и не только пиджак, но жилет и рубаха обвисали на нем, чтобы через мгновенье опять набухнуть под напором грудной клетки. Он был светло-рус, кудряв, веки его розовели от просвечивавшей крови. Смена жизнерадостности и удивленья, похожего на испуг, происходила у него скачками, и он так же часто казался восторженно-счастливым, как потрясенно-несчастным.
Вбежав, он тотчас спохватился, что не пропустил вперед жену, и бросился назад.
Она вошла — полная, уравновешенно-довольная, показывая большие светлые зубы, — приубавив шаг, поклонилась, проговорила сочным голосом:
— Я очень рада, о-о!
Француженка родом, Евгения Викторовна была давнишней спутницей Никанора Никаноровича, которого называла «Мой de L'academie» (Гривнин не был академиком, но преподавал живопись и носил звание профессора), считала мужа единственным современным пейзажистом, ласково снисходила к его несколько сумбурному быту, что самой ей не мешало оставаться прижимистой и домовитой.
Ей навстречу пошел хозяин, они расцеловались. Пастухов осмотрел ее с головы до ног.
— Черт знает сколько в тебе шику, Женя.
— О-о! — ответила она и снова огляделась. — Никанор, смотри, как красиво георгины отражаются в пианино!
— Очень, — быстро согласился Гривнин, — только, матушка, это не георгины и не пианино, а пионы и рояль.
— О-о, ты не можешь без колкостей! — сказала она и засмеялась, и ей в ответ начали все смеяться, женщины — целуясь с ней, мужчины — ожидая очереди поздороваться.
Гривнин поднес хозяину завернутый в газету маленький этюд в рамке. Картину развернули, Пастухов сощурился, держа ее в вытянутой руке, Гривнин внезапно засмущался, пробормотал:
— Так себе… нотабена к твоему рожденью…
— Поскупился! — воскликнул Ергаков.
— Пустячок, — сказал Гривнин с извиняющейся улыбкой, отошел на середину комнаты, вопросительно помычал — гм? гм? — и вдруг полной грудью дохнул, в изумлении обводя всех розовым своим взором.
— Как вам нравится? Вы понимаете или нет? Ломят и ломят напропалую! Будь они прокляты!
Мужчины бросили рассматривать картинку, подступили к нему ближе. Ергаков продекламировал:
— Гром пушек, топот, ржанье, стон, и смерть, и ад со всех сторон… А? А?
— Феноменальная память на стихи, — вполне серьезно сказал Пастухов, — откуда эти забытые строчки?
— Брось, пожалуйста, издеваться, — неожиданно покраснел Ергаков.
Гривнин будто уже забыл, о чем начал говорить, и поворачивал голову со светлой улыбкой, оглядывая по стенам картины, точно узнавая приятных знакомых.
— Ты любишь, Александр, свои старые пьесы? Какое, наверное, наслажденье — взять и перечитать!
— Необыкновенное! — ответил Пастухов. — Иногда просто хочется завыть.
— А я люблю вот так поглядеть… на самого себя.
Все стали повертываться, следуя за взглядом Гривнина. Когда-то Пастухов купил несколько его картин — излюбленные гривнинские мотивы: вода, пепельные ветлы, дороги, уходящие в нежные дали, пасмурное утро либо просветы неба после дождя, и опять те же ветлы, вспыхнувшие сталью влаги.
— Талантливо все-таки! — сказал Гривнин. Лицо его сияло от внутреннего умиления. Ему сочувственно улыбались.
— Ей-богу, здорово! — еще больше просиял он. — Хотя и не очень много мыслей… Что делать?.. Мысли передаются жанром, портретом. А если кому не дано?
— Если, в само деле, не дано? Тогда как, а? засмеялся Ергаков.
Гривнин стал серьезен.
— Я сделал больше полсотни автопортретов. Напишу, покажу. Спрашивают: это, наверно, ты?..
— Страшный кошмар! — сказал Пастухов и обнял Гривнина.
— Вы про искусство? спросила Юлия Павловна, подводя под руку Доросткову и Евгению Викторовну.
— О, мой de L'academie всегда только об одном! сказала Гривнина.
— Да, вы знаете, это ужасно! почти на самом деле ужаснулась Юлия Павловна. Судьба жены художника делать вид, что ей не надоело слушать каждый день разговоры об искусстве. Надо быть настоящей героиней, чтобы это выдержать! Надолго ли может хватить терпенья? У одной женщины — на год, у другой — на два. Но только у редких — на всю жизнь.
— Ты сама, Юленька, из редких? — спросил Пастухов и часто помигал, точно хотел прочистить глаза, чтобы лучше смотреться в лицо жены. — Понять страдания жены художника нетрудно, брезгливо двигал он опущенными губами. — Надо только представить себе, что было бы с ней, если бы она вышла замуж за водопроводчика и он каждый день плел бы ей про фановые трубы.
— Шурик сердится, но я говорю, что мы, жены, обязаны всегда с увлечением слушать наших водопроводчиков (Юлия Павловна приложила голову к плечу Доростковой, потом к плечу Гривниной). Софья Андреевна Толстая — всем нам поучительное назиданье. Если бы она терпеливо слушала за обедом и ужином проповеди Льва Николаевича, может быть, не было бы никакого Астапова?.. (Она сделала задумчивую мину.) Мне кажется, частые семейные драмы в среде художников объясняются именно этим неуменьем женщин годами слушать с утра до ночи: искусство, искусство, искусство!.. Это неизбежно ведет к разводам.
Все хором засмеялись, но так же сразу утихли, и кое-кто взглянул на хозяина.
Безжалостно раздался полный удовольствия голос Музы Ивановны:
— Это что? Предупреждение?
Юлия Павловна значительно поглядела на всех женщин по очереди, будто посвящая их в свои особые мысли.
— Интересно, Юленька, но немного длинно, — сказал Пастухов.
— Однако я страшно начинаю беспокоиться, — другим голосом сказала Юлия Павловна. — Стол накрыт на веранде, и мы должны откушать, пока светло: там не сделано затемнения.
— Да, затемнение… — сказала Доросткова.
Тогда чего же терять время, а? — забеспокоился Ергаков. Кого вы ждете? — по-деловому спросила Муза Ивановна. Хозяйка подняла брови.
— Как кого? Должны приехать народные.
— Ах, народные? Кто же именно? спросила Гривнина. Тетя Лика, разумеется, — сказала баском Муза Ивановна.
— А еще кто?
Шурик просил тетю Лику привезти Улину, — сказала Юлия Павловна несколько пышно, как подносят сюрприз.
— Будет Аночка? — на громком шепоте проговорила Доросткова. Разве она в Москве?
— Ах, Улина! — скучно сказала Муза Ивановна. — Это которая приезжала с этим… как его, этот периферийный театр?
Нас не было в Москве, когда Аночка приезжала, и я страшно рада, что она сегодня будет, — сказала Доросткова с нежностью, — я ее обожаю.
— Ну что она за Аночка! Вторая молодость к концу… возразила Муза Ивановна.
— Она цветет, как вербена, — сказала на шепоте Доросткова.
— Удивительное существо, — вздохнул Захар Григорьевич, — и достоинство необычайное: актеры при ней галстуки подтягивают.
— Берите пример, женщины: рассказывают, она возит с собой мужнины фотографии! — вдруг нравоучительно сказал Пастухов.
— Это говорит больше о муже, чем о ней, — сказала Муза Ивановна.
— Мои, к примеру, фотографии Муза Ивановна не возит, а, а? — засмеялся Ергаков.
— Гудок! Слышите? Едут, едут! — воскликнула Юлия Павловна и побежала через веранду в сад.
Все пошли за ней.
Тимофей трусил по дорожке — открывать ворота, Чарли, навострив уши, обгонял его с увлечением, какой-то красный кот с перепугу махнул по стволу липы в гущу кроны.
В сад осторожно въехал длинный черный лимузин.
Маленькая старушка, сперва попробовав одной ногой землю, как пробуют лесенку, спускаясь в купальню, бочком выбралась из дверцы автомобиля, вытянула за собой допотопный ридикюль и с улыбкой во все лицо осмотрела встречающих. Глаза ее совсем потонули в радушно лукавых морщинах. Пастухов взял у нее сумку, она подняла руки для объятий. Но раздалось сразу несколько голосов:
— А Улина?
— Аночка разве не приехала?
— Где же Анна Тихоновна?
Морщины тети Лики расправились, блеснули быстрые глаза.
— Родимые мои! Вы что ж, не знаете, что ли? Ведь она, наверно, к немцам угодила!
— К немцам? Аночка?
— Бог с вами, Гликерия Федоровна! Она же в Москве!
— Кабы в Москве, милые!
— В себе ты, матушка, или нет? — оторопело сказал Пастухов. — Где ж мы ее с тобой видели?
— Сашенька мой, — с выступившими слезами ответила она и быстро прижала к себе руку Пастухова. — Да-ть Аночка наша за день до войны в Брест улетела! На гастроли!