Костер - Константин Федин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сашенька мой, — с выступившими слезами ответила она и быстро прижала к себе руку Пастухова. — Да-ть Аночка наша за день до войны в Брест улетела! На гастроли!
— Боже мой! — выдохнула Доросткова, закрывая лицо длинными своими пальцами, и Захар Григорьевич участливо потянулся к ней.
— Ну, здрасте, приехали, — баском сказала Муза Ивановна.
Все двинулись к дому, по пути наскоро целуя Гликерию Федоровну — кто в щеки, кто в губы.
Ступив на крыльцо, она вдруг оборотилась назад, еще раз осмотрела всех мокрыми, горько-сморщенными глазами, потрясла головой, будто жалеючи всех нестерпимой бабьей жалостью, сказала:
— Вот ведь мерзавцы какие, что делают, супостаты!
И пошла в дом, кулачком вытирая лицо.
4Есть дружбы, которые выражаются постоянными взаимными насмешками или подтруниваньями друзей. Это особый фасон, рожденный неприязнью к открытым излияниям чувств. Люди, умеющие любовно посмеяться над приятелем, умеют посмеяться, над собой, знают настоящую цену шутке. Искренностью симпатий поощряется юмор, и юмор исключает показные высказывания любви — они отдают лестью.
Застольный шум у Пастухова на веранде был похож на зауряд-дачные семейные празднества. Может быть, всего было побольше — побольше болтовни, смеха, спичей, побольше и споров, цитат к месту и не к месту, громких, однако не слишком радикальных расхождений. Вин было немного, зато на разный вкус, и каждое только на изысканный. Совсем не было пения.
Пастухов заметил однажды, что, когда не о чем разговаривать, тогда поют. Карп Романович весело возразил:
— По-моему, поют, чтобы не было слышно, о чем разговаривают.
Пастухов сощурился на него.
— Так вот почему ты всегда порываешься сколотить хор! По-твоему, наши разговоры надо замазывать от чужих ушей пеньем?
— Ах, что ты! Просто я музыкален…
Намек не очень понравился Александру Владимировичу: по части музыкальности природа отнеслась к нему безразлично, и он это скрывал.
Теперь диалог возобновился. Когда выпиты были первые бокалы за новорожденного и за хозяйку, Ергаков вызвался сказать экспромт. Юлия Павловна потребовала, чтобы все налили вина и сейчас же после экспромта выпили за его автора. Карп Романович поднялся, выпучил на хозяина глаза, заигравшие от первых порций сухого, прочел:
Он Мельпоменой вставлен в раму
В честь признанных своих заслуг.
Он к пенью глух, он любит драму,
Зане он в пенье туг на слух.
Все, кроме хозяина, захлопали в ладоши. Карп Романович сиял. Он потянулся к Пастухову со своим бокалом, но тот сказал, подымаясь:
— Минута терпенья! Пьем здоровье Карпа Романыча, но не раньше, чем все прослушают мой ответ на его «зане».
Гости притихли. Он сморщил нос, слегка пофыркал и прогнусавил речитативом:
Хи-хи! Стихи! Люблю стихи я,
Зане оне — моя стихия.
Под общий смех он любезнейше чокнулся с Ергаковым. Разделывая на тарелке цыпленка, прислушивался, как комментируют соревнование импровизаторов. Ергаков закричал:
— Я посрамлен! Жалкий любитель, я складываю оружие к ногам профессионала. Какой блеск рифмы, а?! И что за элегантная вольность в обращении с грамматикой!.. Стихи, насколько понимаю, род мужской. И вдруг они стали оне. А?
Пастухов забил ножом по бокалу. Дожевывая, не подымая взгляда, он выждал внимания и сказал как можно тише:
— Следуют разоблачения… Во-первых, Карп Романыч располагал почтенным сроком на сочинение своего экспромта. Владея в совершенстве стихом, он на протяжении недели… подыскал две… удобоваримых рифмы и даже… аллитерацию…
Голоса со всех концов стола уже перебивали его. Он не менял ни позы, ни тона. Муза Ивановна басом вторглась в шумы:
— Карп Романыч потел над стишком всего только одни сутки!
— Это была его Болдинская осень! — крикнул Гривнин.
— Доктор! Вы же классик! — пропела Доросткова.
— Вы классик, Леонтий Васильевич, — вторил ей супруг. — Разъясните недоразумение с Мельпоменой!
— Но дайте Шурику закончить разоблачения! — звенела колоратура Юлии Павловны.
— А что с Мельпоменой, что? — всерьез беспокоился Ергаков.
— Во-вторых, — начал Пастухов и подождал, когда гости угомонятся, — я не отвечаю за двустишие. Ни за грамматику, ни за рифму. Шедевр принадлежит стихоплету дореволюционных времен.
— Плагиат! — чуть не взвизгнул Ергаков.
— Нисколько. Я сказал, что это мой ответ, а вовсе не экспромт. Память подвела, не могу назвать автора. Но он был пророком. Он предчувствовал приход эпиграммиста Ергакова. Занеже подцепиша Карпа на свой крючок.
— Долой плагиатчика! — протестовал Карп Романыч.
— Леонтий, добей его, — почти скомандовал Пастухов. Нелидов положил пенсне перед своей тарелкой.
— Богиня Мельпомена, — вступил он учительски, — покровительствовала трагедии. Но трагедия древних, вы это знаете, включала хоры. Оценив заслуги пастуховской драматургии, богиня тем самым отдала дань всей совокупности звучания сценического искусства Александра…
— Послушай, ты!.. — прервал было Ергаков, но его остановили дружные возгласы, требовавшие, чтобы он дал договорить. Любовь Аркадьевна умоляюще сложила и вскинула руки.
— Милый доктор, но ведь надо отличать хоры в понимании древних от того, о чем говорится в эпиграмме. Права я? — обратилась она к мужу.
Захар Григорьевич не успел ответить: доктор продолжал:
— Несостоятельность эпиграммы, которая противополагает драму пению…
Ергаков был не в силах слушать дальше.
— Если ты сейчас не прекратишь свою лекцию, ты, клистирная трубка…
— О, о! — завосклицала Евгения Викторовна и ее певучие нотки подхватили на разные голоса все женщины, и хохот мужчин аккомпанировал им рокотаньем.
— Наших бьют! — кричал Гривнин, как защитник, прижимая к себе доктора.
Ергаков вскочил, попробовал что-то сказать, но безуспешно. Муза Ивановна потянула его за рукав и усадила.
— Сдаюсь! — протяжно выкрикнул он, склонив голову, озираясь исподлобья со смиренно-лукавой улыбкой. — Ну, что вы подняли хай? В конце концов, что я сочинил? Стихи военного времени, не больше.
До сих пор молчавшая тетя Лика встрепенулась, точно в испуге провела ладошкой по плечу Пастухова, с укоризною остановив бесцветные свои глаза на Карпе Романовиче.
— Что это вы, батюшка?
Гривнин утратил всю живость и спросил холодно:
— Ты это серьезно?
— Ну, если хочешь, чтобы серьезно, то ведь я шутил не больше вас всех, — сказал Ергаков. — И, наконец, не угодно ли вспомнить предложение хозяйки дома и выпить за…
— Да, да! За милого Карпа Романыча, которого совершенно напрасно исклевали в кровь! — бравурно и ласково договорила Юлия Павловна.
С питьем, однако, не поладилось, хотя все притронулись к вину. Ергаков один решительно осушил бокал и, чтобы сгладить наступившее затишье, опять начал говорить. Похоже было, он себя выгораживает.
— В общем, ясно, почему на меня ополчились. Зависть! Я сказал экспромт, а вы этого не умеете делать. Вот и все… А насчет твоего вопроса, Никанор Никанорыч… Давай не шутя. Подлинная поэзия живет вечно и во все времена года. Для нее нет зимней или какой иной спячки. Но я имел в виду стихи, приуроченные к событиям. К тем или другим. Так сказать, служебную поэзию…
— Оратор, перестань нести чушь! — сказал Пастухов. — Служебная поэзия — просто не поэзия.
— Она тогда поэзия, — настаивал Ергаков, — когда исполнена волнения. Сейчас, как никогда, перед поэтом стоит задача писать взволнованно…
— Крышка, брат, коли волнение становится задачей, — опять перебил Пастухов. — Тогда дело поэта безнадежно, как если станет задачей любить женщину. Да еще «как никогда».
— Я понимаю. Я хочу…
— В том и беда, что не понимаешь! Искусство, так же как знание, как наука, существует независимо от того, когда оно добыто — в войну или когда еще.
— Ты повторяешь меня!
— Но я не повторяю твоих глупостей. Война повышает требования к каждому человеку, стало быть, и к поэту тоже. Не каким-то служебным должно быть искусство в войну, но лишь самим собой. И разве только выше.
— Ах, это замечательно верно! — проникновенно выдохнула Доросткова, и казалось, муж дохнул с нею одной грудью.
— Шире, а не выше, — возразил Гривнин, — искусство должно стать шире.
— Что это означает — шире? Ниже? Хуже? Примитивней? — добивался Пастухов.
— Шире — значит распространеннее, — заявил Гривнин с некоторым удивлением перед тем, что сказал.
— Но тебе лучше знать, что распространенней видишь, когда подымаешься выше.
— Распространенно — это чтобы не для одного моего глаза, а чтобы для целого миллиона глаз, — сбивчиво торопился художник и вдруг вызывающе кончил: — Если нынче потребуется плакат, я брошу пейзаж и буду рубать плакат!