Парижские тайны - Эжен Сю
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Увы! Когда мне это удается... я мысленно обращаюсь к далекому прошлому... ведь только в воспоминаниях о нем я нахожу некоторое утешение...
Последние слова Грамотей произнес гораздо менее грубым и резким тоном; этот неукротимый человек был, казалось, сильно взволнован. Затем он прибавил:
— Видишь ли, все эти мысли так благотворно влияют на меня, что ярость моя проходит... мужество... сила... стремление покарать тебя слабеет... нет, не стану я проливать твою кровь...
— Браво, старик! Вот видишь, Сычиха, он угрожал тебе понарошку!.. — закричал Хромуля, хлопая в ладоши.
— Нет, не стану я проливать твою кровь, — снова повторил Грамотей, — ведь это было бы опять убийство... а с меня хватит и трех призраков... а потом, как знать?.. Быть может, однажды и ты тоже раскаешься?
Говоря все это, Грамотей машинально чуть-чуть разжал руки, что дало Сычихе известную свободу движений.
Она немедленно воспользовалась этим, схватила кинжал, который спрятала после попытки убить Сару за корсажем, и нанесла сильный удар Грамотею, чтобы избавиться от него.
Злодей испустил пронзительный крик от сильной боли.
Его свирепая ненависть к Сычихе, жажда мести, ярость, все кровожадные инстинкты внезапно пробудились в нем; он пришел в неистовство от этого неожиданного нападения, и ужасный взрыв гнева помутил его разум, который и так был поколеблен всем пережитым.
— Ах, ехидна!.. Я почувствовал твой ядовитый зуб! — завопил он голосом, дрожащим от бешенства, изо всех сил стиснув Сычиху, которая надеялась освободиться из его железных объятий. — Ты гнездилась в этом подвале... ползала по нему?.. — прибавил он, уже не помня себя. — Но я сейчас раздавлю тебя... змея или сова... Ты, должно, ждала, когда появятся призраки... Да, да, кровь уже бешено стучит у меня в висках... в ушах стоит звон... голова идет кругом... они, верно, вот-вот появятся... Да, я не ошибся... Ох, вот и они... они приближаются из кромешного мрака. До чего они бледны... а их кровь течет и дымится... Тебя это пугает... ты вырываешься... Ну ладно! Будь спокойна, ты их не увидишь, этих призраков... нет... нет ты не увидишь их... мне тебя жаль... и я ослеплю тебя... И ты будешь, как и л, безглазой...
Грамотей ненадолго умолк.
Сычиха испустила такой чудовищный вопль, что хромой мальчишка подпрыгнул на каменной ступеньке и вскочил на ноги.
Отчаянные вопли Сычихи, казалось, усилили до предела слепую ярость Грамотея.
— Пой... — говорил он приглушенным голосом, — пой, Сычиха... пой свою песнь смерти!.. Ты должна быть счастлива, ты ведь больше не видишь призраков трех убитых нами людей... старичка с улицы Руль... женщины, которую мы утопили... торговца скотом... А я, я их вижу, они приближаются... они прикасаются ко мне... Ох! Как им, должно быть, холодно... Ах!..
Последние проблески разума угасли в этом злодее, их потушил его ужасающий крик, крик буйнопомешанного...
Теперь Грамотей больше ничего не говорил, он больше не рассуждал; он действовал и рычал как дикий зверь, отныне он подчинялся только свирепому инстинкту: он истреблял ради истребления!
В кромешном мраке подвала происходило что-то ужасное.
Оттуда доносился только странный топот, непонятное шарканье, время от времени его прерывал глухой шум, могло показаться, что ящик с костями ударяют о камень, и ящик этот, который пытаются расколоть, подпрыгивает и падает наземь.
И каждый удар сопровождался пронзительными, прерывистыми стонами и дьявольским хохотом.
Потом послышалось предсмертное хрипение... как видно, началась агония.
И после этого не слышно было ни стонов, ни воплей.
Лишь по-прежнему доносился непонятный яростный топот... глухие удары... какой-то хруст...
Но вскоре раздался далекий шум шагов и чей-то голос прозвучал под сводом, ведущим в подвал... В начале подземного прохода вспыхнули какие-то огоньки.
Оцепеневший от ужаса Хромуля, который оказался свидетелем мрачной сцены, разразившейся в подвале, — он при ней присутствовал, хотя и не видел ее, — заметил, что несколько человек с фонарями в руках торопливо спускаются по лестнице. В одну минуту в подвал ворвались несколько агентов сыскной полиции во главе в Нарсисом Борелем, следом за ними туда вбежали солдаты Национальной гвардии.
Хромого мальчишку схватили на первых ступеньках лестницы, ведущей в подвал, он держал в руке соломенную сумку Сычихи.
Нарсис Борель в сопровождении своих помощников первым вошел в подвал, где находился Грамотей.
Все они замерли на месте при виде отвратительного зрелища.
Прикованный цепью, охватывавшей его ногу, к огромному камню, лежавшему посреди подвала, Грамотей — ужасный, чудовищный, со всклокоченной гривой нечесаных волос, с длинной бородою, с пеною на губах, одетый в окровавленные лохмотья, — кружил как бешеный зверь вокруг этого камня, волоча за обе ноги труп Сычихи, голова которой была страшно изуродована, разбита и расплющена. Только после долгой и яростной борьбы удалось вырвать у него из рук кровавые останки его сообщницы и после этого связать его самого.
Преодолев упорное сопротивление Грамотея, полицейским удалось перенести его в низкую залу кабачка Краснорукого, просторную полутемную залу, с одним-единственным окном.
В ней уже сидели в наручниках и под охраной Крючок, Николя Марсиаль, его мать и сестра.
Их арестовали в ту самую минуту, когда они набросились на г-жу Матье и пытались ее придушить.
Сейчас она приходила в себя в соседней комнате.
Лежавший на полу Грамотей, которого с трудом удерживали два агента сыскной полиции, был легко ранен в руку Сычихой; но он, видимо, окончательно помешался, ибо пыхтел и ревел как бык, которого собираются прикончить. Время от времени по его телу проходила судорога, и он приподнимался, вырываясь из рук державших его людей.
Крючок сидел, понурившись, его обычно бледное лицо было теперь свинцового цвета, губы побелели, свирепые глаза уставились в одну точку, длинные прямые и черные волосы падали на воротник синей блузы, разорванной, когда он пытался сопротивляться; он сидел на скамье, руки его, перехваченные в запястье стальными наручниками, неподвижно покоились на коленях.
Совсем юношеский вид этого негодяя (ему едва исполнилось восемнадцать лет), правильные черты его безбородого, однако уже испитого и порочного лица делали еще более отвратительной печать разврата и преступления, которой была уже отмечена его жалкая физиономия.
Он не шевелился и не произносил ни слова.
И невозможно было догадаться, говорила эта внешняя невозмутимость о подавленности или о хладнокровной энергии; он часто дышал и время от времени вытирал закованными руками холодный пот со лба.
Рядом с ним сидела Тыква; ее чепец был разорван, рыжеватые волосы, схваченные на затылке шнурком, свисали позади головы редкими и растрепавшимися прядями. Она была не столько подавлена, сколько разгневана, ее пожелтевшие и впалые щеки чуть порозовели; Тыква с презрением смотрела на брата, который в полной прострации сидел на стуле напротив.