Парижские тайны - Эжен Сю
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И какой-то внутренний голос говорит мне, что, попади ты мне в руки раньше, много крови... много крови не пролилось бы по твоей вине.
Я ныне прихожу в ужас, думая об убийствах, которые совершил, и все-таки... не покажется ли это тебе странным? Безо всякой боязни, полный уверенности в своей правоте, я скоро убью тебя самым страшным, самым изощренным способом... Скажи... скажи... тебе это понятно?
— Браво!.. Прекрасно сыграно... безглазый старик! Это задевает за живое! — завопил Хромуля, хлопая в ладоши. — Но ведь ты все это говоришь так, для смеха?
— Конечно, для смеха, — послышался в ответ хриплый голос Грамотея. — Вот что, Сычиха, надо мне наконец объяснить тебе, как я мало-помалу стал раскаиваться. Это признание будет жутким, черствая женщина, но оно докажет также, почему я должен быть беспощаден к тебе, совершая над тобою месть во имя тех, кто был нашими жертвами. Мне надо поторопиться... Радость от того, что ты здесь, в моих руках... горячит мне кровь... она сильно бьет мне в виски... совсем так, как это бывает, когда я думаю о том жутком сне, и мой ум мешается... Может, это приближается один из тех приступов, которым я теперь подвержен... но у меня хватит времени дать тебе почувствовать, что твоя страшная смерть приближается, вот почему я заставлю тебя выслушать меня до конца.
— Здорово сказано! — крикнул Хромуля. — Сычиха, теперь твой черед подать реплику! Ты что, роли своей не знаешь? Пусть тогда пекарь[117] подскажет тебе слова, старая!
— Ох, напрасно ты вырываешься и пробуешь меня укусить, — донесся голос Грамотея после короткого молчания, — все равно тебе не освободиться... Ты мне прокусила пальцы до самой кости... Но, если ты не перестанешь дергаться, я вырву тебе язык...
Продолжим наш разговор.
Все время оставаясь один, один во мраке, где стояла гробовая тишина, поначалу я испытывал приступы бессильной ярости... бешеной, но бессильной... Впервые голова у меня пошла кругом. Да... я не спал, но видел все тот же сон... понимаешь? Все тот же сон... Старичок с улицы Руль... Женщина, которую мы утопили... Торговец скотом... И ты... паришь надо всеми этими призраками...
Говорю тебе, это было ужасно.
Я ведь слепой... И мои мысли принимают определенную форму, обрастают плотью, и они непрестанно предстают передо мною такими, будто я их вижу, будто могу пощупать руками... Они воссоздают черты моих жертв. Да если бы мне и не снился этот жуткий сон, все равно мой рассудок, который постоянно погружен в воспоминания, был бы помрачен этими видениями... Без сомнения, когда ты лишен зрения, преследующие тебя, как наваждение, мысли возникают в мозгу точно живые образы... Однако... иногда, когда я, охваченный страхом, покорно взираю на эти призраки... мне начинает казаться, что грозные видения вроде бы немного жалеют меня... Они расплываются, меркнут и исчезают... И тогда мне чудится, будто я просыпаюсь после кошмарного сна... Но я ощущаю себя таким слабым, таким подавленным, таким разбитым... И ты, пожалуй, не поверишь... да еще вдобавок рассмеешься, Сычиха, я плачу... Слышишь? Я плачу... Чего же ты не смеешься? Смейся же... Смейся!..
Из груди Сычихи вырвался сдавленный и глухой стон.
— Да, — продолжал Грамотей, — я плачу, потому что я мучаюсь... И ярость тут не поможет. Я говорю себе: «Завтра, и послезавтра, и всегда я буду во власти тех же самых бредовых видений и того же самого мрачного уныния...»
Какая невыносимая жизнь! Ох, какая невыносимая жизнь!
Ох, отчего я не предпочел смерть, почему я согласился, чтобы меня заживо погребли в этой бездне, которую постоянно углубляют мои собственные мысли! Слепой, одинокий, лишенный свободы... Кто и что может отвлечь от терзающих меня угрызений совести? Никто... ничто... Когда призраки ненадолго перестают проноситься взад и вперед по черной завесе, стоящей у меня перед глазами, начинаются другие муки... Это раздирающие душу мысли. Я говорю себе: «Останься я честным человеком, я бы сейчас был на свободе, я жил бы спокойно и счастливо, окруженный любовью и уважением своих близких... А вместо того я слеп и посажен на цепь в этом подземном узилище, я весь во власти моих прежних сообщников».
Увы! Сожаление об утраченном счастье — это первый шаг к раскаянию.
А когда к раскаянию присоединяется сознание искупления, жестокого и страшного искупления... которое переворачивает всю твою жизнь, превращая ее в бесконечную бессонницу, наполненную галлюцинациями, несущими возмездие, или размышлениями, исполненными отчаяния... тогда, быть может, человеческое прощение приходит на смену угрызениям совести и жажде искупления.
— Остерегись, старик! — закричал хромой мальчишка. — Ты повторяешь слова из чужой роли, из роли господина Моэссара... Мы их уже слыхали! Слыхали!
Но Грамотей не стал даже прислушиваться к выкрику сына Краснорукого.
— Тебя удивляет, что ты слышишь от меня такие речи, Сычиха? Продолжай я упиваться воспоминаниями о своих кровавых преступлениях или о жизни на каторге, во мне так и не произошла бы столь благодетельная перемена. Я это хорошо понимаю. Но о чем мог я думать, когда сидел здесь, слепой, одинокий, терзаемый угрызениями совести, которые оживали во мне? О новых преступлениях? Но как их совершить? О побеге? Но как его осуществить? Ну, а если бы мне даже удалось бежать... куда бы я пошел?.. Что бы стал я делать, очутившись на воле?
Нет, отныне мне предстоит жить вечно в полном мраке, жить, мучась раскаянием и терзаясь из-за страшных, ужасных призраков, которые преследуют меня...
И тем не менее все-таки... слабый луч надежды... вдруг пронизывает окружающий меня мрак... минутный покой утишает мои страдания... Да... порою мне удается заклясть преследующих меня призраков, противополагая им воспоминания о моем честном и мирном прошлом, обращаясь мыслью к первой поре моей молодости, к моему детству...
Видишь ли, по счастью, даже самые закоренелые преступники могут, по крайней мере, припомнить несколько прожитых ими мирных лет, когда они еще ни в чем не были повинны, и они могут противопоставить эти годы своим последующим годам, преступным и кровавым. Ведь никто не рождается злодеем... Даже люди самые порочные в детстве были еще чистыми и даже добрыми... они тоже знали сладостные дни, свойственные этому волшебному возрасту... Так что я, повторяю тебе, ощущаю горькое утешение, говоря себе: «Ныне я окружен всеобщим отвращением и ненавистью, но ведь было такое время, когда и меня любили, когда обо мне заботились, ибо я был добр и никому не причинял вреда...»
Увы! Когда мне это удается... я мысленно обращаюсь к далекому прошлому... ведь только в воспоминаниях о нем я нахожу некоторое утешение...
Последние слова Грамотей произнес гораздо менее грубым и резким тоном; этот неукротимый человек был, казалось, сильно взволнован. Затем он прибавил: