Ревность - Катрин Милле
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но не детские горести — серьезные и не очень, и не трудности совместной жизни мешали мне примириться с окружающим миром, а только амбиции, затаившиеся в глубине моего существа, — этот крепкий стержень, который помогал мне держаться в детстве и служил опорой для моих фантазий. И может быть, решив, что я их уже осуществила, я уничтожила этот стержень? Двенадцатилетняя наивная комформистка была уверена, не решаясь произнести это вслух, что хочет писать поэмы и романы. В восемнадцать я просто хотела писать. К двадцати двум годам я уже в течение двух лет публиковала статьи в журналах по искусству. Очень быстро я заняла место, вызывавшее уважение в профессиональных кругах, что соответствовало моим чаяниям. В двадцать четыре я основала собственный журнал. И тем не менее, по мере того как я погружалась в работу, мои амбиции тонули в зыбучих песках подсознания и оставались там, забытые и неудовлетворенные, а я никак не могла понять причин этой неудовлетворенности. Все, что я получила, настолько соответствовало изменчивой логике моих фантазий, что, продолжая с легкостью давать себе обещания, я так и не поняла, что одних желаний недостаточно, иногда нужно брать на себя их осуществление, самому вершить свою судьбу. С тех пор как родители и учителя перестали диктовать мне, что делать и как себя вести, я доверилась воле случая, полагаясь на встречи, и хваталась за любые новые возможности, которые возникали сами собой. Очевидно, что при создании журнала Клод проявил больше упорства, чем я. Однако, как только я стала отвечать за издание, я уже не пасовала ни перед какими трудностями.
Короче говоря, у меня была тяга к работе, сила воли, но еще не было или уже не было цели. Я глубоко уверена, что желание писать должно быть внутренней потребностью, и что глагол «писа́ть», как и «дышать», изначально воспринимается как непереходный глагол. Всякий раз, когда это действие касалось искусствоведческих статей и эссе, я могла верить, что удовлетворяю эту потребность; но, сама того не сознавая, я ожидала — в соответствии с мифом — добрую фею или нечаянную встречу с мэтром или человеком, умудренным опытом (см. Крис и Кюрц!), что заставило бы меня писать как-то иначе или о чем-то другом, и такое ожидание рождало во мне некую пустоту, откуда порой исходила смутная тревога.
* * *Я подумывала о возобновлении сеансов психоанализа; я говорила об этом с Жаком, сидя за тем же столом, за которым я сообщила ему, что мне на глаза попалась фотография голой беременной девушки, но на сей раз я опиралась на стол локтями и смотрела ему в глаза. Прошло больше года, кризисы настолько опустошили нас обоих, что мы превратились в затворников. Не думаю, чтобы Жак с кем-то откровенничал на эту тему, разве что с Бернаром, хотя виделись они редко, что же касается меня, то только во время кризисов я сожалела о том, что рядом нет кого-то третьего, посредника, которого я могла бы попросить истолковать то, чего не могла объяснить сама. Когда спадало возбуждение, мне случалось механически повторять: нужно, чтобы «кто-то пришел», но этим кем-то, по всей видимости, был Жак всепонимающий и Жак милосердный, которого я так безнадежно ждала. Я не знала, к кому другому мне можно было бы обратиться. Наверное, окружающие замечали, что со мной творится что-то неладное; один мой друг обратил внимание, что я сильно огорчена, сосед слышал, как я плачу, а спутникам по прогулке почудилось, что я говорю какие-то странные вещи. Иногда мне казалось, что я чувствую их молчаливую реакцию, и тогда я спохватывалась, не столько боясь выдать себя, сколько не желая вдаваться в объяснения. После одного или двух случаев, происшедших со мной в молодости, я поняла, что больше всего на свете ненавижу откровения — и те, которые собеседники готовы мне доверить, и те, в которые могу пуститься сама, — и это и есть, на мой взгляд, самое постыдное, а вовсе не публикация какой-то интимной информации — в письменном виде или в виде фотографий. Откровения должны быть взаимными — тот, кто говорит, рассчитывает на внимание, советы, сочувствие со стороны слушателя, который не может не осознавать своей ответственности, — тогда как между тем или той, кто открывает себя, и публикой существует дистанция, и пусть она проходит на уровне сцены, где раздевается стриптизерша, но ведь даже она ожидает от безымянных зрителей всего лишь общепринятой реакции, выраженной аплодисментами.
Я думала о психоанализе несколько отстраненно, словно ничего о нем не знала, и покорно следовала требованиям здравого смысла, я приняла решение с такой поспешностью, с какой обычно спешат высказаться, поскольку слова подкрепляют решение, и тогда ты чувствуешь свою ответственность. Остро стояла проблема денег. В «Ар пресс» я получала гроши. Мы условились, что Жак даст мне в долг, а я постепенно верну его, когда появятся дополнительные заработки — предисловия к каталогам, лекции, или же я постараюсь на чем-то сэкономить. На следующее утро, придя на работу, я попросила секретаршу, неглупую и жизнерадостную девушку, которую очень любила, найти мне координаты доктора М. Она тут же разыскала его. Я сама удивлялась своему хорошему настроению и той легкости, с какой пускалась в это предприятие, прекрасно понимая, что оно будет долгим и нелегким. Я позвонила. Что мне нравится в психоаналитиках — так это то, что с ними можно связаться напрямую — без секретаря, который безапелляционным тоном назначит вам прием через два месяца; они же держат трубку у самого рта, их мягкий голос вас обволакивает, вы сразу же чувствуете их присутствие. Однако перед тем как снять трубку, я несколько раз повторила заготовленную фразу: «Меня зовут Катрин Милле, много лет назад я была вашей пациенткой и хотела бы снова к вам прийти».
С тех пор, как я перестала бывать на улице Суффло, мне пришлось пережить уход отца, а потом, несколько месяцев спустя, страшный уход матери. Долгое время моя жизнь был сопряжена с неусыпным надзором, которого требовало ее психическое состояние, с ее ежедневными звонками на рассвете, будившими меня, с моими посещениями — дома или в больнице, с разговорами с ее лечащими врачами, чьи мнения были столь же противоречивы, как и ее поведение; напрасно старалась я вытащить на берег неподъемное тело утопленника, мне это оказалось не по силам. Она притягивала меня к себе для поцелуя и тут же начинала орать, потому что, нагнувшись, я задевала капельницу и причиняла ей боль. В то же самое время решалась судьба журнала, что тоже меня очень тревожило. Однако мысль повторить сеансы психоанализа не приходила мне в голову, даже когда мне доводилось лишь констатировать: «Смерть матери сломала мне жизнь». Я кратко изложила все это доктору М. и в завершение сказала, что это предел и что я, сторонница свободного секса, вновь обращаюсь к нему из-за истории, достойной водевиля. Он ответил, оторвав руки от подлокотника кресла. Наша последняя встреча произошла почти двадцать лет назад. В начале сеанса он сказал, что я «не изменилась». В ту минуту я восприняла это как вежливый комплимент, вернувший меня в то душевное состояние, в каком я вела речь о пластической хирургии или болтала с шофером такси: заверение, что я вполне нормальна. Кажется, я помню, что сидела выпрямившись, словно мы встретились на светском рауте. Но потом, едва выйдя за порог кабинета, я сказала себе, что наверняка он имел в виду, что за все это время я так и не научилась справляться с собственными внутренними конфликтами. И пошло-поехало.
Когда я мысленно переношусь в залитый мягким светом новый кабинет доктора М., то вспоминаю эту вторую серию сеансов, дававших, несмотря на их непродолжительность, простор для знакомого мне душевного покоя, поскольку они ассоциировались для меня с длинными ожиданиями в приемной — передышкой от утомительной жизни — или с прогулкой, пусть и второпях, в квартале, где я раньше жила и от которого остались приятные воспоминания: именно там, расставшись с Клодом, я почувствовала вкус свободы. Этот мягкий свет пронизывал меня, всякий раз восхищая. Позднее врач перебрался на улицу Марэ, в старинный особняк, и кабинет с приемной занимал полуэтаж-антресоль узкого здания, стоящего перпендикулярно к основному. В трех стенах были окна, и оттуда лился ровный свет, приглушенный низким потолком. К счастью, диван был обращен к самой освещенной стороне: широкому двору, замкнутому светлыми стенами, поскольку особняк наверняка совсем недавно отремонтировали. Я вновь ощутила уютную атмосферу квартирки, где жила много лет назад на той же улице в нескольких домах отсюда, первого жилья, которое снимала одна, и окна там тоже были с трех сторон. Часто, покидая кабинет, я пребывала в хорошем настроении, даже если мне случалось испытывать волнение, и тогда с любопытством и высокомерием отличницы я смотрела на тех, кто уходил с серьезными лицами, понурившись, со слезами на глазах. Я думала, что произнесла что-то достойное размышлений, и что с этого места я начну медитации на следующем сеансе, но почти тут же должна была признать очевидность того, что отвлекшие меня мысли и вызванные ими слова не могут существовать за пределами породившей их обволакивающей среды и что веселая суета улицы Архивов, по которой я шла к метро, уже развеяла их.