Холодная весна в Провансе (сборник) - Дина Рубина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы вышли рано и, радуясь передышке, пошли наугад по дороге, мимо загона, где на фоне робко зацветающей сирени смирно стояла стреноженая белая лошадь, мимо оливковой рощи, мимо длинной шеренги столетних кипарисов… Поднялись на холм, откуда открывался вид на долину: огороженный металлической сеткой забора, там лежал Лез-Антик, античный Гланум, со своими Термами, Нимфеем, алтарями, мозаикой… откопанный археологами спустя лет тридцать с того дня, когда измученный галлюцинациями и тоской художник прибыл из Арля сюда, в больницу святого Павла, и доктор Теофиль Пейрон аккуратно внес в регистрационную книгу сведения о новом больном. В отличие от других больных, этому разрешалось выходить на прогулку с художественными принадлежностями и — тут была удовлетворена, потому что оплачена, личная просьба Тео — больному выдавалась в обед половина бутылки красного вина…
Уже и миндаль зацветал…
Мы прошли в ворота, и длинная, засаженная — в память о Ван Гоге? — бархатистыми ирисами аллея привела нас к старинной церкви XII века с изумительным внутренним двориком безупречных пропорций.
В сувенирной лавке при музее продавались открытки с картинами знаменитого пациента, а также с поделками других больных — результаты отлично налаженной и изобретательно приспособленной трудотерапии… Мы поднялись на второй этаж: вдоль длинного мрачного коридора тянулся ряд комнатушек с зарешеченными окнами. В одной из них и жил когда-то художник, страдающий — как следует из записи в реестре больных «помешательством в острой форме со зрительными и слуховыми галлюцинациями». Возле железной вдовьей кровати стоял стул, из таких, какие он вставлял в свои картины — с плетеным сиденьем, и простой деревянный мольберт, с установленной на нем копией картины «Дорога с кипарисами и звездой», написанной им здесь:
«…ночное небо с тусклой луной… и преувеличенно яркая, нежно розовая и зеленая звезда в ультрамариновом небе, где плывут облака…»
В большой комнате напротив, где единственной мебелью были привинченные к стене деревянные скамьи, на полу стоял ряд старинных оцинкованных лоханей, покрытых тяжелыми деревянными досками с двумя отверстиями — для головы и торчащих ступней. В них, по-видимому, больные принимали ванны.
И он вначале так радовался этим ваннам дважды в неделю, так надеялся, что они способствуют укреплению его «общего здоровья». По сути, к ваннам сводилось все лечение больных. Доктор Теофиль Пейрон, некогда флотский врач в Марселе, по специализации, помнится, был окулистом и славился своей непревзойденной скупостью…
* * *Вот что отличает письма здешнего периода от писем брату из Арля: там он все же надеялся, что приступы этой болезни — только следствие климата, бесконечного изнурительного мистраля; «южная болезнь» — называл он ее.
После нескольких жестоких приступов в Сен-Реми его вера надломилась:
«Однако не следует забывать, что конченый человек — это конченый человек; следовательно, я ни в коем случае не имею права на что-нибудь претендовать… Теперь я оставил всякую надежду, даже совсем отказался от нее… Работа шла успешно, последнее полотно „Цветущая ветка“ — я сделал, пожалуй, лучше и тщательнее, чем все предыдущие: оно написано спокойным, более уверенным, чем обычно, мазком.
И на другое же утро я стал конченым человеком, превратился в скотину. Это трудно понять, но, увы, это так… Ведь такие истории часто случаются с художниками, верно? Бедный мой брат, принимай вещи, как они есть, и не убивайся из-за меня…»
Как и сто лет назад, в хорошую погоду взгляд из окна охватывал пашни и виноградники, простиравшиеся чуть ли не до отрогов далеких Альп. Но сейчас за окном стояла блескучая стена дождя. Что должен чувствовать здесь человек в такой вот дождь, когда его слух, нервы и зрение раздираемы ужасными галлюцинациями?
Здесь недолго было сойти с ума даже и здоровому человеку…
«Помещение, где мы проводим дождливые дни, напоминает зал для пассажиров третьего класса на какой-нибудь захолустной станции, тем более, что здесь есть и почтенные сумасшедшие, которые постоянно носят шляпу, очки, трость и дорожный плащ, вроде как на морском курорте. Вот они-то и изображают пассажиров…»
Но несмотря на тяжелейшие припадки, он работал, снова и снова выходя с мольбертом в поля, расставляя его среди виноградников, выдавливая на палитру и смешивая на ней густые тона самых радостных оттенков. Здесь, в больнице святого Павла, им были написаны сто пятьдесят картин, сделаны более ста рисунков и акварелей.
Ровно год спустя после прибытия он покинул лечебницу в Сен-Реми.
В истории болезни, написанной рукой доктора Пейрона, стояло: «Полностью излечен».
* * *Пятнистые зеленоватые стволы вековых платанов по обе стороны бульвара Мирабо уносились ввысь и где-то там, в головокружительной вышине, смыкали ветви с пуантелистски мелкой на них, рассыпчатой, нежной весенней листвой.
Все дело в пропорциях. Я чувствую их всем существом, точнее, неким прибором внутри, вроде аптекарских весов — возможно, вестибулярным аппаратом. Мне уютно или не очень уютно в городе только в зависимости от того — как соблюдены пропорции пространства. Поэтому так любим мною Амстердам, и нелюбим, например, Бруклин.
Эксан-Прованс был идеален.
«Природа в окрестностях Экса, где работает Сезанн, не отличается от здешней — это все та же Кро. Когда я приношу холст домой и говорю себе: „Гляди-ка, у меня, кажется, получились тона папаши Сезанна“, — я хочу сказать этим лишь одно: Сезанн, как и Золя, местный уроженец, потому он так хорошо и знает этот край; значит, чтобы получались его тона, нужно знать и чувствовать ландшафт, как знает и чувствует он»
Мы сидели на террасе описанного многими писателями и художниками кафе «Les deux gar?ons» и обедали. Нас обслуживал официант, словно сошедший с картин импрессионистов: в очках, с усами, закрученными вверх, с повязанным на бедрах длинным, до пят, фартуком. Он старался шугануть голубя, усевшегося высоко над головами посетителей, на перекладине навеса. Подняв руки, громко хлопал двумя картами меню, словно посреди ресторана устраивал овацию неизвестно кому. Залаял спаниель одного из посетителей, голубь взлетел, покружил лениво над столами и, приземлившись поблизости, какнул. Потом важно прошелся пешком под низко свисающей скатертью, погулял между нашими ногами и так же неторопливо вышел. Я бросила ему щепочку сельдерея, который кладут в этом ресторане в бокал томатного сока. Он подошел, клюнул, плюнул и вышел пешком в открытую дверь на бульвар Мирабо.
— Вот он свободен, — сказал Борис. — Абсолютно свободен…
Мы как раз и говорили о свободе, вернее, о том, кого можно назвать внутренне свободным человеком? Того, кто свободен от ассоциаций, утверждала я, от паутины культурных ассоциаций.
— Например, помнишь, в Париже мы сидели в знаменитом парке Тюильри и пили кофе в довольно затрапезном дощатом павильоне? А ведь этот легендарный парк ни в коей мере не может сравниться с парком в Виннице, с его гигантскими деревьями, лужайками и таинственными аллеями прямо из гоголевской прозы? В свою очередь, парк в Виннице не идет ни в какое сравнение с грандиозным, ошеломительной красоты парком в Умани… по сравнению с которым, тот самый знаменитый Тюильри — просто парчок за пивной будкой…
— Все правильно… — задумчиво проговорил Боря, — если забыть, что этот парчок разбит между Лувром и площадью Согласия, что вокруг на траве и вдоль аллей расставлены скульптуры Майоля, или еще кого-нибудь эдакого… Не говоря уже о длинном перечне гениев, которые пробегали, гуляли, сидели там на стульях вокруг фонтана, пили кофе или даже абсент в той самой, как говоришь ты, будке… мочились за кустами неподалеку, а главное, описали и изобразили этот самый парчок на многих холстах и на многих страницах…
Мы остановились на окраине города в чистом, но слишком аскетичном мотеле, в районе иммигрантов. До центра города, до аристократичного Экс-Прованса Сезанна, с его, впечатанными в тротуар бронзовыми следами, указующими путь, по которому пролегали утренние прогулки художника, с его барочными фонтанами на строгой красоты площадях, до его старинных платанов на бульваре Мирабо надо было добираться на автобусе.
Утром, радуясь нескольким просветам в низких облаках, мы стояли на остановке.
Вдруг с противоположного тротуара нам что-то крикнула толстая тетка в кроссовках — белозубая, кудрявая и румяная, с хозяйственной сумкой на колесах. Какая-нибудь берберка из Алжира, предположили мы, ответно улыбаясь. Прокричав что-то еще по-французски и обнаружив, что мы не двигаемся с места, она ринулась к нам, волоча за собой свою сумку, что-то весело крича. В конце концов, выяснилось, что по воскресеньям автобус на эту остановку не приходит, а идти надо во-он туда, обойти это здание… И она повела нас, волоча за собой пустую свою тележку… Очень была расположена пообщаться. Поняв, что по-французски мы не говорим, нисколько не смущаясь, она перешла на английский, словарь которого у нее насчитывал слов тридцать.