Родни Стоун - Артур Дойль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы поужинали, и отец повел меня в огромную кофейню, где собралось не меньше сотни офицеров; все потягивали вино, курили длинные глиняные трубки, и скоро здесь стало вовсе нечем дышать, словно на батарейной палубе во время ближнего боя.
— Тут немало людей, Родни, чьи имена скорее всего никогда не попадут ни в какую книгу, разве что в судовой журнал, но вели они себя лучше любого адмирала, — сказал отец, поглядев по сторонам. — Мы их знаем и говорим о них у себя на флоте, хотя их никто не стал бы приветствовать на улицах Лондона. На одномачтовом куттере требуется не меньше искусства и мужества, чем на линейном корабле, хотя за это не удостаивают ни титулами, ни благодарностями. Возьми, к примеру, Гамильтона, вон он прислонился к колонне — такой тихий, с бледным лицом. Он с шестью пробными шлюпками под дулами двухсот береговых пушек гавани Пуэрто Кабелло отрезал от берега сорокачетырехпушечный фрегат «Гермион». Это был самый искусный маневр за всю войну. А вон тот, с бакенбардами, — Бриритон. На своей бригантине он атаковал двенадцать испанских кораблей и заставил четыре из них сдаться в плен. А вот Уокер, командир куттера «Роза», у него под командой было тринадцать человек, и он вступил в бой с тремя французскими каперами, а у французов было сто сорок шесть человек. Один капер он потопил, другой взял в плен, а третий обратил в бегство… Как поживаете, капитан Белл? Надеюсь, вы в добром здравии?
Кое-кто из знакомых отца, сидящих неподалеку, пододвинул к нам стулья, и скоро образовался небольшой кружок, — все громко разговаривали, спорили, обсуждали свои морские дела, а разгорячась, потрясали длинными дымящимися трубками. Отец шепнул мне на ухо, что его сосед — капитан «Голиафа» Фоли, тот самый, который на Ниле шел в авангарде эскадры, а высокий, худощавый, рыжеволосый человек напротив — это лорд Кокрейн, самый лихой капитан фрегата на всем английском флоте. Даже до Монахова дуба докатился рассказ о том, как на маленьком «Проворном», оснащенном всего четырнадцатью пушчонками, с командой в пятьдесят четыре человека он сцепился бортами с испанским фрегатом «Гамо», на котором было триста человек команды, и взял его на абордаж. По тому, с каким жаром он говорил о своих обидах, как гневно краснели его усыпанные веснушками щеки, видно было, что это человек вспыльчивый и решительный.
А я с интересом слушал, как эти люди, чья жизнь проходит в боях с нашими соседями, говорят об их характерах и обычаях. Вам, живущим в дни мира и благоденствия, не понять тогдашней жгучей ненависти англичан к Франции, и в особенности к ее великому полководцу. Это было больше, чем обычное предубеждение, больше, чем неприязнь. Это была глубокая, активная ненависть, вы можете даже сейчас составить себе представление о ней, если перелистаете газеты и карикатуры тех времен. Слово «француз» употреблялось только в сочетании со словами «негодяй» или «подлец». Все англичане, к какому бы общественному слою они ни принадлежали, в какой бы части Англии ни жили, горели одним и тем же чувством. Даже матросы шли на французов с таким остервенением, какого никогда не бывало в сражениях с датчанами, голландцами или испанцами.
Если теперь, спустя полвека, вы спросите меня, чем была вызвана эта враждебность, столь чуждая добродушно-веселым и терпимым по натуре англичанам, я признаюсь, что, по-моему, в основе ее лежал страх. Страх, разумеется, не перед каждым отдельным французом — даже самые подлые клеветники никогда не назвали бы нас малодушной нацией, — но страх перед необычайной удачливостью французов, перед грандиозностью их замыслов, перед проницательным умом того, кому удавалось все эти свои замыслы осуществлять и подминать под себя одно государство за другим. Мы были совсем небольшой страной, наше население к началу войны составляло немногим больше половины населения Франции. Потом Франция стала стремительно расширяться — она вобрала в себя на севере Бельгию и Голландию, а на юге Италию, нас же ослабляла давняя вражда между католиками и пресвитерианами в Ирландии. Даже самому легкомысленному человеку ясно было, что над нами нависла опасность. Стоило выйти к морю в любом месте Кентского побережья, и сразу видны были сигнальные огни в месте расположения неприятельских войск, а в ясный день на холмах близ Булони поблескивали на солнце штыки — то шли маневры ветеранов. Неудивительно, что даже у самых отважных людей в глубине души таился страх перед Францией, а страх, как всегда бывает, рождал острую, жгучую ненависть.
Моряки недобрым словом поминали своих врагов. Они ненавидели их всем сердцем и, как принято в Англии, говорили то, что чувствовали. Французских офицеров они великодушно признавали достойными врагами, но французы как нация были им глубоко антипатичны. Те, кто постарше, воевали с французами в американской войне, потом снова воевали с ними последние десять лет и готовы были воевать до конца своих дней. Однако, если меня поразила та жгучая враждебность, какую вызывала у моряков Франция, я был поражен еще больше, услыхав, сколь высоко они ценят французов как противников. Многочисленные, следовавшие одна за другой победы Британии, которые в конце концов вынудили французов укрыться в своих портах и в отчаянии прекратить борьбу, внушили и всем нам мысль, будто существуют какие-то причины, по которым на море бритт во веки веков будет брать верх над французом.
Но люди, сидящие вкруг меня, те, кто добывал эти победы, так не думали. Они вслух хвалили отвагу противника и ясно понимали причины его поражения. Они говорили, что прежде во Франции почти все офицеры были из высшего сословия, революция смела их и тем самым обезглавила флот: матросы, оставшись без опытных командиров, забыли, что такое настоящая дисциплина. Управляемый искусными и опытными командирами, отлично укомплектованный британский флот загнал лишенных умелого управления французов в их порты и не выпускал их оттуда, лишив тем самым возможности овладеть искусством мореплавания. Все то, чему они обучались в порту, вся их строевая и артиллерийская подготовка не могла сослужить им службу в открытом море, в бурных водах, когда надо было давать бортовые залпы и маневрировать, переставляя паруса. Если бы хоть один французский фрегат мог несколько лет свободно бороздить океан, постигая искусство морского боя, вот тогда победа над ним — равным противником — прибавила бы славы капитану английского корабля.
Так рассуждали эти умудренные опытом офицеры и подтверждали свои слова воспоминаниями, примерами французской отваги, такими хотя бы, как поведение команды «Лориент»: французы били из пушек квартердека, в то время как вся батарейная палуба под ними была охвачена пламенем и они знали, что стоят на пороховом погребе.
Все надеялись, что Вест-Индская экспедиция дала возможность многим судам приобрести опыт океанского плавания и, если снова начнется война, они рискнут выйти в Ла-Манш. Но начнется ли она? Мы надели узду на Наполеона и не дали ему стать тираном всего мира, но это стоило нам огромных денег и невероятных усилий. Решится ли правительство на это снова? Или оно испугается непомерного груза долгов, который ляжет тяжким бременем на многие еще не родившиеся поколения? Но ведь у нас Питт, а он не из тех, кто останавливается на полпути!
Вдруг у дверей возникло какое-то движение. Сквозь серые клубы табачного дыма я разглядел синий мундир и золотые эполеты. Вокруг теснились моряки, слышался приглушенный шум голосов, который почти тотчас перерос в громкие и радостные крики. Все вскочили, оглядывались по сторонам, спрашивали друг друга, что случилось. А толпа бурлила, крики становились все громче и радостнее.
— Что там? Что такое? — раздались голоса.
— Поднимите его! Поднимите выше! — закричал кто-то, и тотчас над толпой появился офицер.
Лицо у него разгорелось, и он махал каким-то листком. Крики смолкли, стало так тихо, что я слышал, как у него в руке шелестела бумага.
— Великие новости, джентльмены! — возвестил он. — Великолепные новости! Контр-адмирал Коллингвуд просил меня сообщить их вам. Сегодня вечером французскому послу были возвращены верительные грамоты. Все корабли вступают в строй. Адмирал Корнуоллис направляется из Каусэндского залива на остров Уэссан. Одно соединение кораблей отплывает в Северное море, другое — в Ирландское!
Быть может, он собирался сказать еще что-то, но тут моряки не выдержали. Как они кричали, как топали ногами, как бесновались от восторга! Суровые, немолодые вице-адмиралы, степенные капитаны первого ранга, юные помощники капитана — все шумели, точно школьники, отпущенные на каникулы. В эти минуты никто не думал о множестве горьких обид, о которых я только что слышал. Ненастье миновало, и занесенные ветром на сушу морские птицы снова закачаются на пенных волнах.
Над шумом и криком звучало, нарастая, «Боже, храни короля!», и зазвучало так, что забывались и жалкие рифмы, и откровенная сентиментальность гимна. Я уверен, что вы никогда не слыхали, чтобы его так пели, не видели, как по суровым лицам катится слеза, как у сильных мужчин перехватывает дыхание. Чтобы снова услыхать гимн в таком исполнении, чтобы снова увидеть подобное зрелище, должны были бы вернуться грозные времена. Только те, кто никогда не видел моих соотечественников в час, когда спадает застывшая маска сдержанности и на мгновение вспыхивает могучий, негасимый жар северной души, могут говорить о флегматичности англичан. В тот час я видел эти огни, и если не вижу их нынче, я не настолько стар или глуп, чтобы усомниться в том, что они существуют.