Аустерия - Юлиан Стрыйковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И вы идите, цветики мои. — Мать девочек-близняшек погладила обеих по голове. — Идите, брильянты мои!
— Она все понимает, каждое слово. — Жена цадика подмигнула, покосившись на мамку. — А далеко не все, о чем мы между собой говорим, ей надо знать. Хуже нет, когда гой понимает по-еврейски.
— Ну конечно, — поморщилась длинноносая, — но нужда заставит, и висельника с веревки срежешь. Правда? — обратилась она к жене рыжего. — А ты почему не отправляешь своих детей в сад?
— Зачем? Им для аппетита не нужен воздух. Им нужно что-то, чтоб заморить червячка, — ответила жена рыжего.
— Да, верно, — согласилась мать девочек-близняшек. — Надо подумать, чем накормить мужа. И детей тоже.
— «Нет муки — нет Торы», — усмехнулась жена цадика.
— Сказать легко, — засомневалась жена рыжего, — а на что покупать?
— Да уж как-нибудь, — сказала горбунья.
— Раз так, — взмахнула рукой мать девочек-близняшек, — идемте уже! Крестьяне наверняка не спят и вот-вот пойдут с коровами в поле, а вернутся только вечером.
— Да! Да! — кивала горбунья. — Идемте уже.
— Пошли! — призывала жена рыжего.
— Не все вместе! — распорядилась жена цадика. — Одни пойдут в одну деревню, другие в другую. Иначе на всех может не хватить.
— Хватит!
Высокая в бархатном платье, затканном золотыми звездочками, и кружевной шали все время стояла в стороне. Теперь, кутаясь в шаль, она повернулась к жене цадика и повторила:
— Хватит.
Ребенок проснулся и тихо заплакал.
Высокая в бархатном платье пару раз качнула его на руках, нагнулась и прижалась к нему щекой.
Длинноносая попыталась его погладить.
— Не плачь, ягненочек! — сказала она.
Высокая отошла еще дальше и принялась напевать:
Спи, мой сыночек, усни,А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а,Я тебе песню спою,А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а,Вырастешь, будешь евреем,А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а,Миндалем-изюмом будешь торговать,А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а,Лавку с молоком-медом будешь держать,А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а,Вырастешь, будешь богатым,А-а-а-а-а-а-а-а-а,Папе с мамой не принесешь стыда,А-а-а-а-а-а-а-а-а.
— Чтоб ты мне только был здоров, — добавила она, перестав петь.
— Вот-вот, — подхватила мать девочек-близняшек. — Здоровье — самое главное.
— Взять, к примеру, моего мужа, — вмешалась горбунья. — Желудок у него слабый, как у ребенка. Приходится пить натощак ромашку.
— Зачем ромашку? — спросила мать девочек-близняшек.
— А что? — спросила горбунья.
— Идем мы или не идем? — крикнула жена рыжего.
— Идите, идите! — сказала горбунья. — Я потом приду.
— Потом? Что значит потом? — Жена рыжего пожала плечами. — Потом! Потом! — закричала во весь голос.
Жена цадика подняла голову.
— Тссс! — шикнула на жену рыжего.
Женщины тоже подняли головы и повернулись лицом к шляху.
— Слышите? — спросила жена цадика.
— Тссс! — шепнула горбунья. — Кто-то бежит и кричит.
— Какая-то девушка, — шепнула длинноносая, — какая-то молодая девушка.
Голос приближался со стороны Общедоступной больницы.
— Спасите!
Во дворе воцарилась тишина.
Никто не сдвинулся с места.
— Спасите! Горю! — Голос слышался все отчетливее.
— Пошли! — Длинноносая подталкивала женщин к дому. Высокую в бархатном платье, затканном золотыми звездочками, и кружевной шали она взяла под руку. — Нечего стоять посреди двора. За ней кто-то гонится. К стене! К стене!
— Спасите! Горю! Спа-си-те го-рю! — И потом, тише: — Спасите!
Старый Таг вышел на шлях.
— Песя! Песя!
Это был голос сапожника Гершона.
— Гершон? — крикнул старый Таг.
Два столба пыли, один за другим, неслись по дороге. Светились, как два призрака, от красного зарева и лунного света.
Луна перекатилась на другую сторону, уменьшилась, но свет от нее был еще яркий.
Дым над городом опадал, открывая, кусок за куском, чистое небо. На востоке серело. Между небом и землей протянулась расщелина.
Был предрассветный час, когда собаку не отличишь от волка, а белый цвет от голубого. Самый опасный час, когда из тела уходят силы и приходит смерть, когда молодость пробуждается, а старость не доживает до восхода солнца. Бог повесил Аврааму на шею кусочек солнца, чтоб подобно алмазу исцелял больных. Умирающий, дождись солнца и будешь жить!
Я из породы худых и высоких евреев. «Кожею и плотию одел меня, костями и жилами скрепил меня». А кожа-то прочная, кости твердые. Если бы длина жизни отмерялась вожделением, мне б еще жить и жить. Я не взял себе девушки, чтобы омолодиться, как царь Давид. Я валялся голый в снегу, купался в проруби, меня этому учил отец, который научился от своего отца, которого, благодарение Господу, научил дед. Услада плоти услаждает и душу. Так говорил святой Бешт. Сам Бог хочет, чтобы человек радовался. Радость, как лестница Иакова, ведет от малости к величию. Человек чеканит монеты по одному образцу, и все они одинаковы, Бог отчеканил человека по Своему образу, и ни один человек не похож на другого. Это значит, что каждый человек должен себе сказать: «Мир был сотворен для меня».
В деревне петухи пели уже седьмой раз! Благодарение Тебе, Боже! Лаяли собаки. Скрипели ворота. Благословен Ты, Господь, Бог наш, Царь Вселенной, который по разумению Своему чередует времена, и располагает звезды по местам на своде небесном, сотворяет день и ночь, убирает свет перед тьмой и тьму перед светом… я со своей сединой еще буду плодоносить, буду полон соков и свежести… мир стоит твердо и не пошатнется… Слава новому дню! Еще один день спасен!
Старый Таг поднял глаза.
Перед ним стоял Гершон.
— Гершон! — крикнул старый Таг.
Сапожник Гершон уткнулся лбом в плечо старого Тага.
— Иди, тебе надо отдохнуть.
Сапожник Гершон замотал головой.
— Я слышал твой голос, — сказал старый Таг.
— Да. Я звал сестру Шимона.
— Иди, тебе надо отдохнуть.
Старый Таг открыл калитку.
— Пошли в дом. Я принесу тебе воды.
Гершон затряс головой.
— Что с тобой?
— Ничего. И ничего мне не нужно. Шимон убил казака.
— Боже!
— Казак набросился на его сестру.
— Идем! Никому ничего не говори.
— В городе все уже знают. Всех евреев согнали на рынок. Шимона повесят.
— Ты его видел?
Нет, Гершон его не видел.
— Я едва смог туда добраться. Вся Кривая улица горела, можно сказать, как солома. Весь этот пожар из-за него.
— А Бума ты видел?
— Я едва добрался до Кривой. Видел казака, он скакал на лошади. Это был тот самый казак…
— Я спрашиваю, видел ли ты Бума!
— Горели дома. Деревянные ларьки горели, как бумажные. Русины пьяные, били окна, разбивали фонари.
— Конец света.
— Грабили магазины. Грузили товар на подводы. Тащили мешки на спине.
— И ты все это видел? Сам? Своими глазами?
— Я все видел! Все! Видел Осипа, сына русинского священника из Дулиб. Он знает Шимона. Помогал казаку его искать. В офицерских сапогах, не знаю, откуда он их взял. С австрийским штыком на австрийском армейском ремне. Вел лошадь под уздцы. А казак был тот самый, с пышным чубом. Тот, что утром разъезжал по рынку.
— Пойдем в дом, Гершон.
Гершон кивнул.
— Ты очень устал.
Старый Таг открыл и закрыл за собой калитку.
Они прошли через палисадник перед аустерией. На грядке растоптанная резеда.
Вошли в сени.
— По дулибскому шляху шло войско, беспрерывно, все время, и когда я шел на Кривую, и когда возвращался, верхом, пешие, на пушках, на телегах, на перевернутых вверх дном лодках. Зачем солдатам лодки? Страшная сила! Силища! Пан Таг, мы эту войну проиграли!
— Шимона нашли?
— Не знаю.
— А старого Крамера, переплетчика, ты не видел? Он поехал в город искать Бума. Жена тоже пошла в город. Никто не знает, куда подевались останки.
— Это был тот же самый казак. Тот самый, чубатый, которого утром напугали полосатые шторы. — Гершон сел на нижнюю ступеньку, прислонился к шатким перилам. — Тот самый чубатый казак. Ни с того ни с сего врезáлся на лошади в толпу и махал нагайкой. Люди закрывали головы руками. Кого там только не было: сапожники и скорняки, портные и жестянщики, столяры и торговцы! Вперемешку — бородатые мужчины и бритые, женщины в париках и женщины со своими волосами. А эта, в пенсне? Откуда здесь взялась первая в городе эсперантистка, товарка госпожи баронессы Амалия Дизенгоф? Надо к ней подойти. Она его знает по Объединению. Толпа внезапно оттолкнула его и понесла к виселице.
Эсперантистка как в воду канула. Нет ее ни на той стороне, ни на этой. Посередине виселица. Для Шимона. Когда только они успели? Что это за государство, которое вместе с армией, пушками, с обозом и провиантом везет готовые виселицы? Виселица ждала, люди ждали, но Шимона не было. Толпа стояла, смотрела на виселицу и молчала. С поперечины свисала толстая веревка. Если бы в нашем городе вчера все поумирали, никто б и не узнал, как выглядит виселица. Самые старые и те ее никогда в глаза не видели. Если долго жить, чего только не увидишь. Молчание. Один человек, когда ему грозит опасность, думает, двое, когда им грозит опасность, советуются, а толпа и не думает, и не советуется. У Осипа, сына дулибского священника, тоже чуб. Ой, неспроста наша религия велит состригать волосы надо лбом. Видел кто еврея с чубом? Если не считать Шимона? Он у нас один такой. Где он сейчас? Только уже на обратном пути Гершон встретил сестру Шимона, Песю. Она выбежала из подворотни на Болеховской улице, той, что ведет на дулибский шлях, и схватила его за руку. «Песя, где Шимон?» Песя дергала его за сюртук: «Я тебя люблю! Я тебя люблю! Я тебя люблю!» — «Песя, Шимон убежал?» Песя бросилась от него сломя голову. Приостанавливалась, а когда Гершон к ней приближался, снова пускалась бегом. Чубатый казак объехал рынок, сгоняя в кучу, как стадо овец, начавших было расходиться людей. Кого-то ведут, наставив штыки. Толпа расступилась. Городской раввин в субботней одежде — длинном шелковом халате и собольей шапке. С ним несколько богатых евреев. Владельцы самых больших магазинов на рынке: часовщик Вальдер, бакалейщик Рехтер, владелец мучного склада Зееман, хозяин магазина школьных принадлежностей и канцелярских товаров Ленц. Солдаты отступили на шаг и повернулись кругóм, а офицер в обтягивающем мундире с золотыми эполетами, маленький, с длинной саблей, спросил раввина, кто убил казака. Знает ли раввин, где он прячется. Где Шимон мог спрятаться? В Объединении? У Эрны, младшей сестры Генриетты Мальц, жены адвоката Мальца? Там бы он был в безопасности, если б они не уехали. Вы что, хотите, чтобы из-за одного человека сожгли весь город? — спрашивал офицер. Разве не более справедливо, если один понесет заслуженное наказание, а город до конца войны будет жить спокойно? Богатые евреи вздыхали, толпа молчала, а раввин долго качал головой, потому что не мог выдавить ни слова. Наконец сказал, что еврей не может никого убить. Еврей убивать не может — так же, как птица не может плавать, а рыба летать. Где он возьмет на это время? Даже если бы в кровь еврея затесалась одна капелька убийцы. Он, раввин, знает тут всех. От рождения до смерти. Не успеет еврейский ребенок родиться, как уже на восьмой день ему делают обрезание. Едва ему исполняется тринадцать лет, как на его плечи ложится тяжкое бремя. Теперь он сам отвечает за себя перед Всевышним и должен платить за грехи — на этом свете или на том. Едва исполнится восемнадцать, он уже должен вести невесту под хупу и берет на себя второе тяжкое бремя. С утра до вечера бегает туда-сюда, чтобы что-нибудь заработать и принести домой. И так уже всю жизнь, от рассвета до ночи на ногах, и не знает покоя, пока ему не закроют глаза глиняными черепками и не повезут на кладбище. Дайте в руку такому человеку нож и прикажите убивать! Он и знать не будет, как это делается. А сейчас вы приходите и говорите: еврей убил. Я живу здесь, в этом городе, уже семьдесят лет. И ни разу ни о чем подобном не слышал. Даже если бы казак вправду хотел обидеть девушку, ее брат, если у нее есть брат, не поднял бы руки на насильника. В одной стране посадили в тюрьму еврея за то, что он убил нееврейского ребенка. Вроде бы ему понадобилась кровь, чтобы испечь пресные лепешки, то есть мацу. Такие вот бывают наговоры. Кровь по еврейскому закону — нечистая, ее нельзя брать в рот, как и мясо свиньи или любого другого запретного животного. Когда еврейская женщина готовит мясо к субботе, она сначала два часа вымачивает его в воде, чтобы в нем не осталось ни капли крови. Тогда много невинной еврейской крови пролилось. Но Бог нам помог, и даже самым зловредным судьям ничего не осталось, кроме как освободить безвинного человека. На целом свете началось ликование. Радовались евреи и неевреи. Ибо нет такого человека, которого бы ни порадовала справедливость. Воловьей шкуры не хватит, чтобы записать все наши несчастья. Но правда всегда выходит наружу. На чем держится мир? На правде, справедливом суде и покое. И только потому, что чужие не знают наших заповедей и запретов, нас очерняют, обвиняют в дурных поступках, которые сами же придумывают. Один из наших мудрецов сказал: если чужой причинил тебе зло, нельзя на него гневаться, потому что он всего лишь посланец Бога, и надо за него молиться. А другой наш мудрец сказал, что еврей должен молиться за своих врагов, потому что они — его душа из прошлого воплощения. Наши пророки, души их в раю, у подножья Престола, спасали от напастей и гибели как евреев, так и чужих. Пророку Ионе было слово Господне о том, что великий город Ниневия через сорок дней будет разрушен, как безбожный город Содом, ибо грехи: убийство, обман, измена — везде одинаковы; и так же везде одинаковы добродетели, благие дела, справедливость, верность, щедрость подающих. И пророк Иона обежал город Ниневию за один день, на что обычному человеку потребовалось бы три дня, громким голосом призывая жителей к покаянию. Когда это услышал царь Ниневии, он снял корону и золотое облачение и оделся в рубище, сошел со своего престола и сел на пепле. Хотя вовсе не был евреем. А весь секрет в том, что царем этим был египетский фараон еще со времен перехода евреев через Красное море. Бог подарил ему долгую жизнь, чтобы он мог рассказывать о чудесах новым поколениям. И царь объявил пост и отделил мужчин от женщин, а матерей от детей. Поднялся великий плач. Посмотри на этих малых детей, кричали люди Богу, они невинны, почему они должны страдать за грехи, которых не совершали? Возрадовался пророк Иона, что чужой народ кается. Хотя в глубине души удивился, почему Бог оказал милосердие чужому народу. Тогда над его головой вырос лист, большой как шатер. Но недолгой была радость пророка Ионы. Ночью червь съел лист, и Иона очень огорчился, что ему негде будет укрыться от зноя. «Ты сожалеешь о листе, — сказал Ионе Всевышний, — а что такое лист? Мне ли не пожалеть тысячи мужчин, и женщин, и малых невинных детей?» Господин офицер, вы наверняка сами знаете, незачем мне вам это говорить, вы человек ученый, но я вам напомню, что все еврейство опирается, как на одну ногу, на правило: не делай ближнему того, чего не желаешь себе.[48] Вот и вся наша мудрость, которой может научиться каждый, стоя на одной ноге. В нашей истории враги постоянно вершили над нами неправедный суд, обвиняя нас в обмане, лжи, клевете, издевательствах, ненависти. Враги окружают нас, как волки беззащитную овечку. А что у этой беззащитной овечки есть для защиты? Чистое сердце. И сейчас, когда я стою перед смертным деревом, у меня нет ничего, кроме чистого сердца. Кто же должен погибнуть на этом страшном дереве? Никто не знает. Кто-то. А как кто-то может погибнуть? Как кто-то может быть виноват? Как кто-то может убить? Кто его знает? Кто его видел? Кто его поймал за руку? Где он, этот кто-то? Разве человек — иголка? Да, душа во мне скорбит, потому что погиб один из ваших солдат. Как погиб? Это только Богу известно. Потому что хотел опозорить девушку? Не верю! Как раз эту девушку? И как раз сестру такого брата, который убивает живых людей? Этот ваш солдат родился за сотни миль от нашего города — и здесь попадает в тесный колодец! Что, вашему солдату больше нечего было делать? Мало у него было собственных дел и забот? Его забрали от матери, от жены, от детей, а вокруг летают горячие пули, опасность подстерегает на каждом шагу, и каждая минута в живых — чудо! А эта еда, это спанье, эти тяготы в дороге! Откуда у такого человека время?! Нет, я в это не верю! Скажите вашему генералу, что я, городской раввин, не верю! Генерал должен знать своих солдат, и он меня поймет. Я знаю свою общину. Каждого знаю с рождения. Знаю его печали, его радости, его добрые поступки и мелкие провинности. Его душу и его совесть. Я за каждого ручаюсь! Скажите это генералу. Он согласится, что я прав, а если нет, раз нужно — возьмите меня и судите… и пусть моя душа… У раввина задрожали губы. Он тихо шептал молитву и тихо вздыхал: «Господи, Господи, посмотри на наш позор!» Женщины начали плакать. Мужчины тоже плакали. Только дети не плакали. Офицер поморщился и закричал, чтоб сейчас же все перестали. Богатый еврей Рехтер, владелец самой большой в городе бакалеи, крикнул: «Ша! Кончайте плакать. Господин офицер не любит, когда плачут». Плач прекратился. У женщин еще дрожали подбородки, они обнимали и целовали своих детишек. Мужчины, которые в очках, снимали их и протирали пальцами. Только плечистый торговец скотом громко шмыгал носом: «Боже, Боженька, помоги или оглуши!» Сбоку выступил глава иудейской общины в котелке, в длинном сюртуке, с подстриженной бородой и тростью в руке. Поклонился, вытер платком усы, спрятал платок во внутренний карман сюртука и произнес речь: «Мы, евреи, верим в справедливость. Именно евреи дали миру первые заповеди. А мир их принял, чему и обязан своим существованием. Речь моя будет краткой. Я скажу только, каковы заслуги еврейства перед человечеством. Что мы дали миру? Библию, эту книгу книг. Так же, как Эдем, то есть Рай, был источником четырех рек, которые текут во все стороны света, наша Библия — источник четырех величайших мировых религий. Что еще мы дали миру? Множество ученых, которых я не стану тут перечислять, но которых знает и высоко ценит не только Европа, не только Германия, Франция и Англия, но и Америка, и Австралия. Мы дали миру, например, Генриха Гейне. И так далее, и так далее! Община наша не богата. Обычаев ваших мы не знаем. Но мы будем их уважать и постараемся сделать все, заверяю вас как глава иудейской общины, приложим всяческие старания, чтобы вы были довольны от начала до конца, сколько бы вы у нас ни пробыли. Я закончил». Глава общины обвел взглядом всех, кто стоял поблизости, и поклонился. Офицер улыбнулся. Да, улыбнулся. Даже отдал команду, и солдаты, нацелившие свои винтовки с длинными штыками прямо в грудь раввина и богатых евреев, опустили их на землю. У нас добрый Бог, с облегчением вздохнули евреи. Как всегда в нашей истории, беда висит над нами и, кажется, вот-вот на нас свалится, но заканчивается все только страхом. Пусть это будет искуплением! Не для нас Ты это делаешь, а для Себя! Кто же еще будет прославлять Тебя так, как избранный Тобою народ! Вокруг молодого человека в круглой бархатной шляпе собрались десять евреев, а он уже громко пел: «Благословен Ты, Господь, Бог наш, Царь Вселенной, освобождающий узников». — «Аминь», — кивнул головой раввин, а за ним вся толпа повторила: «Аминь, аминь, аминь во веки веков!» — «Благословен Ты, Господь…» — продолжал юноша, крепко зажмуривая глаза. «Хватит, довольно! — сказал раввин. — Офицер не понимает нашей молитвы». Плечистый торговец скотом с багровым загривком и красным лицом (другие тоже раскраснелись, но не от избытка крови, как он, а из-за жара, пышущего от горящих ларьков) подбежал к раввину, достал туго набитый бумажник, отсчитал несколько банкнот и хотел дать офицеру. Раввин придержал его руку. «Почему?» — взглядом спросил торговец скотом. «Потом объясню», — взглядом ответил раввин. Солдаты теперь уже позволяли подходить к раввину. Ему пожимали руки, желали здоровья, благодарили, как после речи в синагоге, словами: «Да умножатся силы твои!» Но радость была недолгой. Евреев оттеснили от заложников, толпа расступилась, и на середину выехал чубатый казак. От него разило керосином. Он осадил коня перед офицером. Козырнул. Видно было, что привез недобрую весть. Выпрямившись в седле, сверкал зубами, а когда закончил выкрикивать то, что велел передать офицеру стоявший на балконе комендант — видно, что-то очень важное, возможно, что Шимона поймали, — нагнулся и широким рукавом зеленой куртки, синей куртки, красной куртки утер пот со лба. Пятна на куртке были от керосина. Этот самый чубатый казак бросил горящую тряпку на деревянный домишко Шимона. Пламя вырвалось из окон и дверей, но Шимона внутри уже не было. Казак, не слезая с коня, окунал в бочку, которую выкатили из углового магазина, тряпку и поджигал гонтовые крыши. Огонь перескакивал с дома на дом. Жители Кривой улицы, воры и пьянчуги, смотрели, руки в карманах, на пожар. Их жены, плеснув на стену пару ведер воды, выносили в простынях перины и одежду. Жирный от керосина дым плыл по улочке, как по сточной канаве, в город, пожарные в касках сидели на рынке возле своей красной телеги, неподалеку от «Народной торховли», на случай, если туда доберется огонь, и курили папиросы. Чубатый казак замахивался нагайкой на женщин, расталкивал лошадью кучки мужчин — искал Шимона. Спрашивал, не видел ли кто его. «Мы ничо нэ знаем, — говорили русины. — Мы ничо нэ бачилы». А один сказал: «Мы браты, мы бы сказалы». Казак не верил, хотя язык был похож на его родной. Убитый казак лежал мокрый. А его лошадь — если б не эта лошадь, никто бы ничего не узнал — щипала траву рядом. На холке и на ногах у нее еще заметны были фиолетовые рубцы. Соседи смотрели в окно и видели, как Шимон палкой отгонял лошадь от дома. Но она вернулась и теперь одиноко стояла у калитки. «Что за конь? Где казак?» Стали искать, пока не нашли убитого в колодце. А Песя? Выскочила из дома, когда Шимон палкой гнал лошадь вниз по улочке к старым садам. Кричала и дергала брата за рукав. Шимона схватят. Из-за нее! Вестник зла ждал. Что он сказал? Что Шимона поймали? Где его нашли? Офицер насупил брови. Что он теперь сделает? Снова наставит штыки на заложников? Раввин спокойно ждал. Богатые евреи не сводили глаз с офицера. Что он скажет? Какой приказ отдаст своим солдатам? Офицер колебался. Толпа зашевелилась. Кто-то протискивался из задних рядов. Первая в городе эсперантистка Амалия Дизенгоф? Что она задумала? Начала по-эсперантски. Вытянув руку, указывала на балкон, где стоял комендант. Без шапки; сзади на его лысую голову падали яркие всполохи. «Tuta mondo parolas еsperanto. Esperanto estas lingvo de la estonteco».[49] Сапожники и портные слышали это не один раз — Амалия вела в Объединении кружок. Эсперанто — язык братства. Эсперанто учит любить всех без исключения; если бы люди понимали друг друга, не было бы ненависти, которая приводит к войне. Офицер закашлялся и прикрыл рот ладонью. Но Амалия вошла в раж. Мужская шляпа съехала набок, пенсне болталось на шнурке. Она махала руками, показывала на горящие лавочки, на дым, медленно сползающий с крыш к черным и красным окнам домов. А когда ткнула пальцем в виселицу, двое солдат по данному офицером знаку схватили ее под руки и затолкали обратно в толпу. Солдаты быстро окружили заложников. Ребецн[50] пробилась и с криком повалилась офицеру в ноги. Офицер попятился. Отдал команду и зашагал первый, придерживая саблю, чтоб не стучала по камням. Раввин с богатыми евреями шли между длинных штыков. Женщины протягивали к ним руки, кричали вслед: «Заложники Бога! Жертвы, принесенные Богу!» Раввин шептал молитву: «Слушай, Израиль, Господь, Бог наш, есть Господь единый!» Возле «Народной торховли» Осип — в высоких сапогах, грудь колесом — и несколько молодых русинов пели под балконом «Ще нэ вмэрла Украина…». Но коменданта на балконе уже не было. Бесшумно подкатил экипаж на резиновом ходу, запряженный парой вороных. Вышла госпожа баронесса. И ксендз-законоучитель. К ним подбежал переплетчик Крамер, схватил руку баронессы, прижал к губам. На козлах сидел кучер с бакенбардами как у императора. Охрана вначале не хотела ее пропустить. Офицер жестом пригласил госпожу баронессу войти, а потом внутрь провели заложников. У нас добрый Бог — вздохнула толпа. Сама госпожа баронесса… Гершон один раз был у нее в особняке, он тогда еще был не сапожник, а просто мальчишка. В клетке ссорились попугаи. На черном рояле стоял портрет госпожи баронессы в туго перетянутом в талии платье, с белым веером, а рядом на фото офицер — грудь в орденах, на уровне груди, в руке, кивер. На стене висела фотография императора и императрицы с длинной косой. Были там и другие снимки, не таких известных персон. На одном, видимо, наследник трона Рудольф, про которого после его смерти выпустили книжечку — она была в библиотеке Объединения. С фотографией: как он едет верхом по улице Третьего мая.[51] После маневров он остановился у госпожи баронессы, и весь город сбежался к ее дому. Военный оркестр играл целый день, а горожане кричали: «Es lebe unser Tronfolger!»[52] Приходили люди, подавали прошения в белых конвертах. Один чиновник просил повысить ему жалованье. «Как это, у вас такой прекрасный фрак, а вы просите надбавки?» — спросил адъютант эрцгерцога Рудольфа. «Это я ему дала надеть», — сказала госпожа баронесса. В зале «Сокола» устроили бал. В экипажах подъезжали приглашенные: господа в патриотических польских нарядах, а дамы в разноцветных накидках, с веерами, в прическах — перья. С тротуара кидали конфетти, в небе взрывались фейерверки, в окнах были выставлены зажженные свечи, как в день рождения государя… Госпожа баронесса гладила Гершона по голове. О чем-то спрашивала, но он ничего не понимал. «Wie heisst du?»[53] — попробовала поговорить с ним по-немецки. Это он помнит. И цветы, которые вились по сетчатой ограде. Он толкнул незапертую калитку и вошел в длинный, заросший диким виноградом коридор как в зеленый туннель. Туннель, и кино, и всеобщая история, и товарищ Шимон. Баронесса знала Шимона… Давала ему переделывать старые туалеты и даже шить новые. Однажды сказала адвокатше Мальц: «У этого Шимона великолепное ощущение дамской талии». Толпа с облегчением вздохнула: значит, еще не так плохо! Начала таять. Стали уходить те, кто хотел вернуться в дома, пока они еще не загорелись. Чубатый казак подскочил и свистнул над головами нагайкой. Сверкали патроны в нашитых на грудь гнездах, колыхался за спиной красный башлык. Не боится, что кто-нибудь может дать ему сдачи. Почему? По какому праву? В Бога он верит? Разве человек — это зверь? А над зверем можно измываться? Я на тебя не держу зла. Мог бы любить тебя, как Шимона. Все люди братья, постоянно повторяла первая в городе эсперантистка Амалия Дизенгоф, мы идем вперед в ногу с прогрессом, и скоро не будет ни бедных, ни богатых. «Все люди братья. Все люди равны…» Осип с компанией молодых русинов был уже тут как тут. Помогал казаку. «Не расходиться», — покрикивал. Всегда в истории найдется одно государство, которое нужно уничтожить, чтобы спасти человечество. Бедный Наполеон! Уже захватил Москву! Мог спасти мир. Тогда было легче. А сейчас — где сейчас возьмешь второго Наполеона? Да и начинать надо сначала! Трудно вообразить, что Австрия окажется на это способна. И что — так уж и останется навсегда? Что это за государство, которое все начинает с виселицы? В самом центре толпы вдруг закипело. Чубатый казак отпустил поводья. Скакал с револьвером в одной руке и нагайкой в другой. Выстрелил раз, второй, третий. Плечистый торговец скотом убегал. Выбрался из толпы и бежал по пустой части рынка. Это было страшно. Но когда увидишь что-то страшное, оно перестает быть страшным. Выглядит обыкновенно. Торговец скотом пнул в живот Осипа, сына русинского священника из Дулиб. Почему? Зачем? Осип лежал на земле, хорошо, если встанет, а если не встанет, никто, даже сама госпожа баронесса, Шимона не спасет. Но Шимоном дело не закончится. Они могут взорвать динамитом каменные дома, могут устроить пляски со смертью, резню, кровопролитие, как во времена недоброй памяти ненавистника, как его называют, Хмельницкого, черносотенный погром, как в Кишиневе. Но ведь у нас добрый Бог — вздохнули с облегчением люди. Этот маленький офицер с длинной саблей — посланец небес. Он выбежал на балкон «Народной торховли» и закричал на весь рынок. Казак сразу перестал стрелять, и то хорошо, потом описал полукруг, уже не въезжая на лошади в толпу, это тоже хороший знак, и остановился перед балконом. Отдал честь и застыл в седле, вытянувшись во фрунт. «Кто приказал стрелять?» — по-русски кричал офицер. Это мы поняли. Во время войны иногда вешают собственных солдат. Чем громче офицер честил казака, тем больше сердце полнилось радостью. Но люди уже начали кашлять от дыма, который валил от ларьков. Поглядывали по сторонам, на всякий случай прикидывали, как отсюда выбраться, отойти подальше от виселицы, потому что для еврея никакое это не удовольствие, даже если вместо Шимона вздернут чубатого казака. Стали расходиться. Никто уже их обратно не загонял. Осипа молодые русины подняли с земли и увезли на подводе. Мужчины и женщины, одни за другими, исчезали в подворотнях, в улицах с мертвыми газовыми фонарями, ведущих с рынка на все четыре стороны. Только с одной стороны было не пройти — там выросла медная стена огня и дыма. За этой стеной горящих ларьков была контора Объединения работников иглы «Звезда» и Объединения сапожников «Будущее», где мог спрятаться Шимон. Лавка часовщика разбита, бакалея разбита, магазин модельной обуви разбит, табачная лавка разбита, подводы уже уехали, под ногами хруст, тротуар сплошь усыпан стеклом, бумагами, коробками, мукой. Рядом с огромной разбитой бутылью собралась лужа растительного масла. Пришлось ее обойти, чтобы не оставлять следов. Супружеская пара с ребенком быстро свернула за угол. Идут в тот же самый дом? С заднего входа, со двора? Во дворе воняло мочой и разлитым вином. Под забором стояли солдаты. Кухарки сбежались со всего города и визжали в объятиях пьяных мужиков. Ступеньки были мокрые, изрубленная дверь винного склада лежала поперек дороги, мешая пройти. Двое солдат выкатывали бочонок. На складе горела свеча. Из опрокинутых бутылей в плетенках сочилось струйками вино; запах бил в нос. Солдаты жужжали как мухи, приклеившиеся к липучке. А один на лестничной площадке преспокойно шворил девку. Дверь в Объединение была не заперта. Библиотечный шкаф сдвинут с места, как будто им хотели загородить вход. «Шимон!» Никто не ответил. «Это я, Гершон!» Никто не отозвался. Наверное, не выдержал и ушел. Здесь больше пяти минут не продержаться, стекла полопались от жара, и в окно ворвалась туча дыма. Глаза слезились, он вытирал их рукой; головой ударился о притолоку. На лестничной площадке мелькнула и скрылась крупная фигура. Он снова позвал: «Шимон, это я, Гершон!» Звякнула пряжка солдатского ремня. Солдат на площадке застегнул штаны, посторонился, пропуская Гершона. В коридоре разгромленного винного склада вспыхивало несколько огоньков цигарок. А в соседнем проходном дворе — цепочка солдат: выстроились безмолвной очередью к деревянной пристройке, где жила дворничиха с двумя дочками, старшая — высокая блондинка, младшая — маленькая и худенькая. Раз за разом дверь пристройки открывалась, и то одна, то другая выплескивала воду из таза. Улица была застроена домами только по одной стороне, с другой тянулись подмокшие луга, заросшие высокой травой. До рынка два шага, а люди спокойно спят! Горели газовые фонари. Около Сапожного скверика запахло свежим хлебом. Пекари не перестали работать. Во дворе перед цеховым училищем стоял памятник Килинскому,[54] тоже сапожнику, на коротких ножках, с саблей в руке. Только ни сабли, ни руки уже не было. Успели отрубить. И нос тоже. Протарахтела крестьянская подвода и скрылась за поворотом дулибского шляха. По пустой улице разнеслась распеваемая пьяными голосами патриотическая песня: «Гей, там на гори сич идэ, гей, там на гори сич идэ, гей, там на гори наше славнэ товарыство…» Русины тоже народ. Тоже хотят иметь свое государство. Собственную армию, собственных генералов. Как говорит Явдоха: «И вош кашляе, и Ривка людэ». На подводе лежит Осип, сын русинского священника из Дулиб. Раз поют, значит, будет жив-здоров, ничего ему не сделалось. Хотя у них никогда не знаешь, все возможно. У них после похорон пьют водку, поют, как на свадьбе. Город спал. Окна черные, редко где горел свет. Кто-то болел или умирал.