Воспоминания выжившей - Дорис Лессинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Описывая в основном события бытового уровня, я, разумеется, не в состоянии передать здесь, как функционировало общество в целом. Но официально-бюрократическая система не развалилась. Развал свирепствовал на мостовой, а государственная машина скрипела по-прежнему, все больше усложняясь и запутываясь сама в себе, приспосабливаясь к событиям и притворяясь, что определяет их. Народ шутил, что машина работает, чтобы обеспечивать себя работой. И действительно, все, кто сохранил постоянную работу, состояли на службе у государства. Функционировали даже суды, которых как будто стало больше. Они то тянули с вынесением решений до бесконечности, то моментально выплевывали драконовские приговоры, после чего вновь впадали в спячку. Преступность процветала: тюрьмы, детские колонии, дома призрения, дома престарелых процветали, — какие только страшные истории о них не рассказывали.
Система функционировала. Через пень-колоду, кое-как, произвольно и почти всегда непредсказуемо, однако скопление под тысячу человек… пожалуй, это уже через край. И очень скоро налетит полицейская армада, скрутит этих детей подземелья и упрячет их туда, где они не протянут и недели. Страх перед исчадиями коллекторов отступил, сменившись сочувствием к ним. Кроме того, визит полиции означал нежелательное внимание к сотням незаконных домовладений, к лицам, не имевшим права в них проживать, не имевшим права выращивать овощи в чужих (чьих?) садах, не имевшим права заниматься ремеслами, выкармливать индеек, кроликов, цыплят, не платившим налогов — в общем, к новой жизни, расцветшей на руинах рухнувшей прежней. Мало кто из собравшихся вообще существовал на свете, если придерживаться официальной точки зрения. И если «они» это вздумают заметить, то вполне могут и войска прислать, и полицию, чтобы навести порядок, «зачистить» территорию с последующим прославлением акции в средствах массовой информации. «Наведен порядок на… улице». И каждый поймет, что на этой улице произошло, и тихо порадуется, что не на его улице наведен этот «их порядок».
«Зачисток» боялись пуще пожара, но все же мы собрались. Джеральд выступал эмоционально, с жаром, как будто степень его убежденности сама по себе могла решить вопрос. Он отметил, что единственный способ справиться с проблемой — разбить стаю детей и расселить их в семьи и кланы по одному, по двое, не больше. Помню гневную реакцию этих детей, их оскаленные зубы, поднятые дубинки.
Какой-то молодой человек вынырнул над головами толпы. Он подтянулся вверх по стволу дерева и выкрикнул:
— А на кой ляд? Эти бесенята — погибель наша. Сдать их полиции, и дело с концом. Нам с ними не справиться. Джеральд уже попытался — и гляньте на его физиономию. Признайся честно, не криви душой, Джеральд. — И парень соскользнул вниз.
Эмили тут же дала ему отпор:
— Эти дети привыкли защищаться, чтобы выжить. Чего же от них ожидать? Я готова заняться ими, если найдутся еще желающие.
— Нет! Нет! Нет! — загудела толпа.
— Тебе мало одной сломанной руки, рвешься, чтоб еще и голову проломили? — крикнул кто-то.
— Руку мне сломал испорченный телефон, а ребятишки вовсе ни при чем, — улыбнулась Эмили, и несколько человек засмеялись.
Толпа замерла в нерешительности. Редкий случай для сборища такого масштаба. Обращаться к полиции — для этого нужно было сделать над собой слишком большое усилие.
— Я сам вызову полицию, без всяких резолюций! — выкрикнул какой-то мужчина. — Иначе не сегодня завтра все тут заполыхает.
Дети, сжимая дубинки и рогатки, луки и стрелы, двинулись прочь, сначала медленно, но тут же перейдя на бег.
Кто-то крикнул:
— Удрали!
Действительно, группа быстро исчезала за углом.
— Стыд-то какой, — возмутилась какая-то женщина. — Совсем вы бедных крошек застращали.
Ее перебил чей-то крик:
— Полиция!
Тут уж все бросились наутек. Из окон моей квартиры я, Джеральд, Эмили и еще несколько человек наблюдали, как на площадке появились полицейские машины с мигалками и завывающими сиренами. Они пронеслись мимо, никого не застав на месте незаконного сборища, объехали квартал и исчезли.
— Показали зубы, — тихо пробормотал кто-то.
Чего «они» не могли терпеть, так это «гражданского неповиновения», то есть того, о чем никто из нас и не помышлял. Не менять правительство мы тогда хотели, а забыть о его существовании.
Когда все стихло, Эмили и Джеральд отправились в дом своей коммуны. Дети не вернулись, они исчезли, прихватив свое вооружение, убитых и зажаренных крыс, сырой картофель. Дом остался в полном распоряжении двух молодых людей. Ничто не мешало им создать новую коммуну. Старой пришел конец.
□ □ □
Наступили холода. С топливом было туго. Долгими вечерами я сидела при свете одной свечки, либо гасила и ее, и тогда комнату освещало лишь пламя камина.
Однажды, гипнотизируя мерцающий уголек, я оказалась далеко за ним, оказалась участницей сцены, не согласованной с временем, если можно так выразиться о месте, где время вообще не существует. Со мной Хуго — не просто спутник, а личность, необходимый участник событий.
Комната девочки-школьницы, небольшая, типично обставленная, со светлыми шторами в цветочек, белым покрывалом на кровати, с письменным столом, на котором аккуратными стопками сложены учебники. К шкафу прикреплено расписание уроков. В этой комнате перед зеркалом, которое смотрится тут инородным телом, — есть здесь и соответствующее обстановке небольшое зеркальце над раковиной умывальника, но это зеркало, где человек отражается в полный рост, в пышной золоченой раме с рокайлями, волютами и прочим разухабистым барочным декором, скорее ассоциируется с декорациями к кинофильму, с модным бутиком или театром, это зеркало оказалось здесь лишь потому, что так требовалось по сценарию, — итак, перед этим зеркалом стоит и смотрится в него молодая леди. Эмили, девочка, выряженная — скорее запакованная, — как женщина.
Мы с Хуго стоим рядом, бок о бок, смотрим на Эмили, глядящуюся в зеркало. Рука моя покоится на затылке Хуго, я чувствую его нервное подрагивание. Зверя одолевают дурные предчувствия. Эмили четырнадцать, но она «хорошо развита», как часто говорят. На ней вечернее платье. Яркое, алое. Трудно описать мои ощущения при виде этого платья на ней. Неприятные чувства. Мне претит этот вид одежды. Точнее, меня возмущает, что такие предметы туалета терпимы, что подобную гадость напяливают на себя женщины. Но нет со мною солидарных, все воспринимают это безобразие как должное. Плодятся фасоны, стили, но суть не меняется.
Платья туго облегает талию и бюст. Иначе не скажешь, именно бюст, не грудь. От грудей ничего не осталось: ни формы, ни дыхания, ни эмоций. Полная безжизненности, единая, нераздвоенная выпуклость. Плечи и спина обнажены. Платье облегает фигуру и ниже талии, по бедрам, заду, до колен. Опять: именно зад! Ягодицы стиснуты в одну полусферу, уничтожены. Ближе к полу платье складчато завихряется вокруг икр и лодыжек. Вызывающая вульгарность и неожиданная асексуальность. Казалось бы, призванное возбуждать сексуальные фантазии окружающих, платье это, напротив, превращает женщину в бесполую куклу, лишенную жизни, в манекен.
В этаком платье, из тех, что многие женщины охотно носят (а еще больше женщин мечтают любой ценой заполучить), Эмили стояла перед зеркалом, неспешно поворачиваясь вправо-влево. Волосы забраны вверх, затылок обнажен. Ногти под цвет платья, тоже алые. За все время недолгой жизни Эмили такой моды ни разу не было, во всяком случае, в тех слоях общества, к которым она принадлежала. Но вот, пожалуйста, Эмили перед нами. Эмили, наряженная по «той» моде. Она почуяла наше присутствие, медленно повернула к нам голову, слегка шевельнула губами. Мы, ее верный зверь и заботливая опекунша, стоим неподвижно, а мимо нас проходит, подходит к Эмили высокая, крупная женщина. Ее мать. Эмили теряется на фоне матери. Присутствие матери давит на нее, она сморщивается, уменьшается, уменьшается… Вот она раздвинула губки и исполненным сексуальности движением обвела их влажным язычком. Мать нахмурилась, и Эмили вздрогнула, и начала вся извиваться, продолжая уменьшаться, дрыгаясь, дергаясь, кривляясь, корчась в судорогах. Наконец она исчезла во вспышке алого дыма, словно в нравоучительной басне об искушениях плоти и дьяволе.
Хуго двинулся с места, подошел поближе к зеркалу, обнюхал пол в том месте, где исчезла Эмили. Мать снова нахмурилась, но в этот раз ее неудовольствие вызвал зверь.
— Пшел вон! — выдохнула она почти беззвучно, кажется, опасаясь зубов животного. — Пошел, пошел, грязная тварь!
Хуго вернулся ко мне. Мы попятились, отступая перед решимостью крупного существа. Женщина приближалась, мы ускорили шаг. Она пухла, увеличивалась в размерах, вобрала в себя комнату школьницы с золоченым зеркалом, учебниками, расписанием занятий. Щелчок — и мы снова у меня в гостиной при тусклом свете одинокой свечки и затухающем огне камина, все еще согревавшего воздух. Я на своем обычном месте, Хуго у стены, смотрит на меня. Он поскуливает, повизгивает… Нет, он плачет по-настоящему, по-человечески. Потом зверь вдруг повернулся и уполз в мою спальню.