Рамунчо - Пьер Лоти
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На площади он встретил Маркоса Ираголу, который сказал ему, что он, как и Флорентино, женился, и, конечно, тоже на подружке своих детских лет.
– Мне не нужно было отбывать военную службу, – объяснил он, ты ведь знаешь, мы эмигрировали во Францию из Гипускоа; потому мы и смогли так быстро пожениться.
Маркосу двадцать один год, Пилар – восемнадцать; у обоих нет ни земли, ни денег, но, несмотря ни на что, они веселы, как воробушки, которые вьют свое гнездо.
И юный супруг добавляет, смеясь:
– Ничего не поделаешь! Отец сказал мне: «Ты у меня старший, и предупреждаю тебя, что, пока ты не женишься, я тебе буду дарить каждый год по братику». И знаешь, он бы так и сделал! Нас ведь уже четырнадцать, и все живехоньки!..
О, как наивны и простодушны эти люди! Как мудры в своей простоте и как немного им нужно для счастья! Этот разговор еще больше разбередил израненное сердце Раймона, и он поспешил распрощаться, от всей души пожелав счастья своему беззаботному, как пташка, другу.
Тут и там люди сидели у дверей своих домов под подстриженными на баскский манер чинарами, которые образуют нечто вроде атриума. Сквозь их кроны, летом смыкающиеся непроницаемым сводом, а сейчас ставшие ажурными, пробивались пучки света. Было что-то печальное и разрушительное в этих жгучих лучах, льющихся на пожелтевшие, засыхающие листья…
Продолжая свою первую после возвращения неторопливую прогулку по деревне, Раймон все острее ощущал, какие глубокие и неразрывные нити всегда будут связывать его с этим окруженным горами уголком земли, даже если он останется тут совсем один, без друзей, без жены и без матери…
…Церковный колокол сзывает к обедне! Его торжественные звуки незнакомым раньше волнением отзываются в душе Рамунчо. Прежде этот привычный звон звучал радостным и праздничным призывом…
И несмотря на свое теперешнее неверие и обиду на церковь, похитившую у него невесту, он в нерешительности останавливается. Колокол, кажется, зовет его как-то по-особому умиротворяюще и нежно, он словно говорит: «Иди, иди ко мне; позволь мне тебя убаюкать, как я убаюкивал твоих предков; иди ко мне, бедный страдалец, отдайся вновь сладостному обману, который утишит горечь твоих слез и поможет тебе умереть…»
Нерешительно, все еще сопротивляясь, он тем не менее идет к церкви, когда неожиданно появляется Аррошкоа.
Аррошкоа, чьи кошачьи усы стали еще длиннее и в лице которого появилось еще более кошачье выражение, с распростертыми объятьями бежит навстречу Рамунчо. Он, наверное, и сам не ожидал, что встреча с этим красавцем сержантом с ленточкой военной медали на груди, о приключениях которого толкует вся деревня, будет для него такой радостью.
– Рамунчо, дорогой, когда ты приехал? О, если бы я мог тогда помешать! А что ты скажешь о моей чертовой мамаше и всех этих церковных ханжах? О, ты ведь еще не знаешь: у меня сын, два месяца; славный малыш, честное слово! Нам столько надо друг другу рассказать, бедный ты мой, столько рассказать.
Колокол все звонит и звонит, наполняя воздух своим суровым и даже властным призывом.
– Я думаю, ты туда не пойдешь? – спрашивает Аррошкоа, указывая на церковь.
– О нет! Нет! – решительно и мрачно отвечает Рамунчо.
– Ну тогда пойдем выпьем по кружке молодого сидра, нашего, баскского.
Он ведет его в трактир, где обычно собираются контрабандисты. Они, как и раньше, садятся у открытого окна. Здесь тоже и сам трактир, и старые скамьи, и выстроившиеся вдоль стен бочки, и знакомые картины на стенах, все напоминает Рамунчо то восхитительное время, которое, увы, прошло окончательно и безвозвратно.
Погода стоит дивная, небо сияет прозрачной голубизной, воздух напоен особыми осенними ароматами, в которых сливаются запахи облетающих деревьев и разогретых солнцем опавших листьев на земле. Утреннее затишье сменяется легким осенним ветром, дуновением ноября, которое с какой-то чарующей печалью явственно напоминает о приближении зимы, правда, зимы южной, лишь ненадолго приостанавливающей жизнь природы. А пока еще и сады, и старые стены сплошь покрыты цветущими розами.
Потягивая сидр, они болтают о том о сем, о путешествиях Раймона, о том, что произошло в деревне за время его отсутствия, о состоявшихся и несостоявшихся свадьбах. И в беседу этих двух бунтовщиков, избегающих церкви, то и дело врываются звуки мессы, звон колоколов, гудение органа, старинные песнопения, раздающиеся под гулкими сводами храма.
Наконец Аррошкоа снова возвращается к волнующей их обоих теме:
– О, если бы ты был тогда здесь, этого бы не произошло! Да и теперь еще, если бы она тебя увидела…
Раймон вздрагивает, не решаясь поверить услышанному.
– И теперь еще? Что ты хочешь этим сказать?
– О, дорогой мой, женщины… никогда не знаешь, чего от них ожидать! А что она тебя любила, и очень, это я точно знаю… И черт побери, в наше время нет закона, который бы мог ее удерживать! Что до меня, так мне плевать, если она сбежит из монастыря!
Рамунчо отворачивается и, молча постукивая ногой, смотрит в пол. И пока длится это молчание, то, что казалось ему святотатством, то, в чем он едва осмеливался признаться самому себе, понемногу начинает представляться ему не таким уж безумным, даже осуществимым, почти легким… Нет, право же, это совсем не так уж невозможно повидать ее. А при необходимости ее брат, сидящий вот тут рядом с ним Аррошкоа, конечно же поможет ему. О Боже! какое искушение и какое смятение снова охватывает его душу!
– Где она? Далеко отсюда?
– Довольно далеко. Часов пять-шесть езды в сторону Наварры. Они даже два раза перевозили ее с тех пор, как завладели ею. Сейчас она живет в Амескете, по ту сторону больших дубовых лесов Ойансабала. Туда надо ехать через Мендичоко; мы один раз там были с Ичуа, по нашим делам.
Mecca окончена… люди выходят из церкви: женщины, девушки, хорошенькие и изящные, но среди которых больше нет Грациозы, загорелые мужчины в надвинутых на лоб беретах. И все они оборачиваются, чтобы взглянуть на сидящих у открытого окна трактира молодых людей. Ветер усилился, и вокруг их стаканов танцуют залетевшие в окно большие листья чинар.
Какая-то уже старая женщина, проходя мимо, бросает на них из-под черной шерстяной мантильи тяжелый и печальный взгляд.
– А вот и мамаша! – говорит Аррошкоа. – Опять она на нас злобится. Хорошенькое дельце она тогда обделала! Есть чем гордиться! И себя же первую наказала… будет теперь на старости лет одна… Днем ей прислуживает Катрин – знаешь, та, что работает у Эльсагаррэ, – а вечером ей и поговорить не с кем.
Их беседу прерывает приветствие, произнесенное по-баскски низким и гулким голосом, и на плечо Рамунчо опускается чья-то тяжелая и цепкая рука: Ичуа, Ичуа, который только что кончил петь литургию![48] Вот уж кто совсем не переменился: все то же не имеющее возраста лицо, все та же маска, в которой есть что-то от монаха и от грабителя, те же глубоко посаженные, будто спрятанные, отсутствующие глаза. Такова же, должно быть, и его душа, одновременно способная и на хладнокровное убийство, и на пылкое благочестие.