Вечный зов - Анатолий Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жёсткую, как проволока, траву косить было тяжело, но ребята этому научились. Не умели они лишь отбивать косы — это делал Володька Савельев, а то и сам председатель. Каждый день кто-нибудь из них обязательно наведывался в карантин узнать, как дела, не потекли ли у какой коровёнки слюни.
Вечером приезжали две доярки с флягами, оставались тут до утра в старой, изодранной палатке, а ребята шли на ночлег в Михайловку. Утром, ещё до восхода солнца, они возвращались, а доярки со своими флягами уезжали.
Так они и жили день за днём. Работа была не такой трудной, как на прополке, не изнуряла теперь жара, но всё равно все уставали и изматывались, шуток и вообще разговоров было мало.
В один из последних вечеров августа, когда приехали доярки, Димка спутал выделенную их карантину лошадь и пустил пастись на ночь. Лида с остальными уже отправилась в Михайловку, Ганка ещё плескалась в лесном ключе, отмывая пыль с лица и рук и явно поджидая его.
— Чего ты с ними не пошла? — спросил он, вешая на сук только что снятую с лошади уздечку.
— Да я… Чего тебе одному идти?
— А я не в Михайловку сейчас пойду.
— А куда ж?
— Да так… Может, туда, на развилку, схожу, откуда тот каменный великан виден.
— А зачем?
— Погляжу на него.
— Да зачем тебе снова на него глядеть?
Димка пожал плечами:
— Не знаю.
Он повернулся и пошёл. Она тихонько двинулась за ним следом.
К Димке она относилась теперь не так, как прежде. Что произошло с ней за это лето, особенно после того случая на прополке, когда приезжал в бригаду секретарь райкома партии, она не знала, не понимала, но чувствовала — что-то произошло. Мир был полон теперь ещё большей сложности и непонятности. Оно вроде всё и понятно — ну, уехал добровольцем на фронт Николай Инютин, у которого были, оказывается, какие-то чувства к ней, он приходил даже к ней из Шантары прощаться… Он сильно обиделся на неё, и вот потом чем-то поразила его Лидка, он обещал писать ей, и хорошо, если напишет. Лидка тайно плачет, никто этого не видел, а она знает. Придёт письмо — и Лидка перестанет плакать… На фронт убежал Андрейка… Он, Димка, помрачнел, когда узнал, и в сердцах сказал: «Ну, дуралей! Раздавят где-нибудь, как мышонка». — «Ты ещё не вздумай, как он… Мать же тогда совсем одна останется», — зачем-то сказала она, Ганка. «Отвяжись ты со своими советами! Я что, вовсе болван, что ли?» — ответил он ей резко и грубо, но она не обиделась, считая, что на её необдуманные слова он так и должен был ответить… Погорел весь почти хлеб в колхозе, кроме ржи, которую они пололи, погорели все почти травы, сена колхоз заготовил совсем мало… На фронте разбили немцев под Орлом и вроде погнали их, два дня назад взяли Харьков, скоро, наверное, и Винницу освободят. А тут, в колхозе, тяжело, теперь вот ещё скот болеет и дохнет, а зимой, все говорят, будет ещё тяжелее… Да, всё это само по себе понятно, но за этим за всем что-то есть огромное и непонятное, какой-то другой смысл, большой и важный, который пока не открывается. Но хоть и не открывается, а она уже ко всем событиям и явлениям относится не так легко и беспечно, как прежде. Вот и Димка… Она думала, что он просто молчаливый и угрюмый от природы, а это, вдруг открылось ей, не так. Он просто живёт в каком-то своём мире, куда никого не пускает. Всё о чём-то думает, всё о чём-то размышляет. Она, Ганка, не раз замечала — смотрит он на что-нибудь, на облака, к примеру, и в глазах его… непонятно и что. Не то радость, не то тоска, будто он и не на земле в это время. А раз она видела, как он разглядывал хлебный колосок. Это был обыкновенный ржаной колос, сухой и щуплый. Димка рассматривал его со всех сторон, то поднося совсем близко к глазам, то отставляя. «Чего ты в нём такое увидел?» — спросила она. Он вздрогнул, выронил колосок, но тут же поднял. «Чего пугаешь?» — «Я не пугаю, я только спросила». — «Спросила… — промолвил он как-то со вздохом, устало, вышелушил зёрна на ладонь, опять долго рассматривал. — Вот ты думала когда, что это такое?» — «Ну, хлеб, хлебные зёрнышки, чего же тут непонятного?» — «Многое, — ответил он и совсем по-взрослому добавил, окончательно поразив её: — В сущности, из-за этих зёрнышек все войны на Земле получались. И раньше какие были, и вот эта, что сейчас идёт».
В тот недавний вечер, когда он показал ей каменного великана, она сказала: «Димка! Ведь я тебя совсем не знаю, оказывается!» И это было правдой, с каждым днём она убеждалась в этом всё больше и больше…
* * * *До развилки дорог, где росла старая корявая сосна, они дошли молча, уже в сумерках. Димка постоял, прислонившись плечом к сосне, глядя на Звенигору. Каменный великан был на месте, он безмолвно смотрел в темнеющее небо. Будто успокоившись, что тот никуда не делся, Димка опустился на землю. Она тоже села.
— От Сёмки-то все письма нету и нету, — негромко сказал он некоторое время спустя.
— Придёт ещё, Дим.
Он чуть приметно, сдерживая себя, вздохнул. И опять долго молчал.
— Пошли в деревню, Дима. Уже ночь. А то Володька зашипит: «Шляетесь, скажет, чёрт вас знает где, полуночники…»
В Михайловке ребята спали в просторном и тёплом амбаре, и Владимир Савельев по-прежнему был их главным начальником, он строго следил, чтоб к ночи все собирались из карантинов, и, хотя дом его был рядом, спал тоже в амбаре.
— Ты никогда не думала, что мы умрём? — неожиданно спросил Димка.
— Да ты… ты что?! — воскликнула она громко, испуганно. Схватила его за плечо и тряхнула, будто прося опомниться. — Ди-им?!
Он осторожно снял с плеча её руку, но не отпустил, держал и держал в своих горячих ладонях, затвердевших за лето от стеблей осота и сурепки, которых пришлось выдергать на хлебных полях невообразимое количество, от тяжёлых, будто каменных, черенков кос и вил. Ганка попробовала было отнять руку, но он держал её крепко, и она лишь дышала всё сильнее и громче.
— А я вот всё думаю: родится человек, ходит по земле, что-то делает, а потом… потом его не становится на земле, он исчезает без следа. А тут всё так же деревья растут, листьями шумят. И всё так же он, этот каменный великан, смотрит в небо. Днём смотрит, ночью смотрит. В лицо ему то снег сыплет, то дождь мочит. А он всё глядит куда-то, всё глядит…
— Ты ненормальный!
— Это правда, — вздохнул Димка, отпустил её руку. — А что мне делать?
От такого вопроса она растерялась.
— Я… не знаю, Дима, — сказала она еле слышно. — Тебе что, тяжело?
— Да нет. Обидно только, что люди умирают.
— От природы ж так, Дима, — попробовала она в чём-то возразить, в чём-то поддержать его, хотя чувствовала, что делает это неумело. — Всё живёт, а потом умирает. Не только люди. Деревья вот, леса, реки даже… По географии мы учили — сколько на Земле высохших русел…
— А надо, чтоб не было смерти на земле. Не было! — упрямо сказал он.
— Ну, так же не бывает! — воскликнула девушка, чуть не плача, быстро поднялась на ноги. Но, молча постояв, опять опустилась рядом с ним. — А говоришь ты хорошо, Дима…
Он улыбнулся в темноте, она этого не видела, но почувствовала. Ей захотелось вдруг положить голову ему на плечо и так посидеть молча, но она не решилась. Не решилась, но знала, что когда-то так и будет, на душе у неё стало легко и светло.
— А вот сейчас, в этот миг, о чём ты думаешь? — спросила она. — Только честно.
— Сейчас? А я не думаю сейчас. Я вот смотрю на его каменное лицо, и в голове у меня… слова просто.
— Какие слова?
— Да вот… «На горе высокой, длинной богатырь лежит былинный…»
— Это как? — ничего не поняла она.
— Что — как?
— Это ж… стих, что ли? — Она даже привстала перед ним на коленях.
— А я почём знаю, — сказал он, опустив голову. Голос его был грубоват. — Никакой это не стих. Так…
Вечерняя мгла медленно и неостановимо растекалась по всей поверхности земли, сумерки становились всё гуще, деревья темнели и темнели.
— Ты… стихи, что ли, умеешь складывать?! — спросила Ганка еле слышно, задыхаясь.
— Ничего не умею, — мотнул он головой. — Выдумала тоже! Пошли домой. — Он поднялся и пошёл, но через несколько шагов остановился. — Привязалась, а теперь ещё выдумала…
Но он сказал ей неправду. Он умел, как она выразилась, «складывать» стихи. Слова как-то сами собой появлялись у него в голове, укладывались в строчки, и строчки эти легко рифмовались. Он обнаружил эту особенность в себе давно, но стеснялся или даже боялся её, никому о ней не говорил, а втайне на случайных клочках бумаги записывал различные строчки и четверостишия.
Однажды вечером, когда работали ещё на прополке, он долго не мог заснуть, лежал и слушал, как где-то поблизости кричат перепела. Он осторожно поднялся, вышел из риги, постоял у стенки. День был, как всегда, жаркий, а теперь на землю упала прохлада, в той стороне, где были приречные луга, поднимался белёсый туман, над Звенигорой вспыхивали, прокалывая мутное небо, первые звёзды. «Спать пора, спать пора…» — всё уговаривали кого-то перепела, потом где-то в кустах, недалеко от риги, ухнула сова, и перепёлки сразу умолкли. Пахло остывающей сосновой смолой. Димке почему-то было грустновато, он присел на травянистую землю у стенки риги, ожидая чего-то, ещё каких-то звуков умирающего дня. Но теперь было тихо, и ему вдруг захотелось описать стихами эту тишину, этот вечер, в голове завертелась первая строчка: «Холодный вечерний воздух… Холодный вечерний воздух…» Он нащупал в кармане огрызок карандаша, который всё время носил с собой, достал старое Сёмкино письмо и в полутьме, быстро, без всяких помарок и исправлений, набросал на краю листка, где было свободное место: