Вечный зов - Анатолий Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, гигиенично там али нет, не знаю, — заворчала старуха. — А пользительно будет ребёнку, это уж поверь. Хлебный-то сок да со слюной материнской — он на пользу дитю. В деревне этак испокон веков делали. Зато какие парни да девки вырастали! Молоко-то у тебя жиденькое, есть-то, почитай, нечего. Давай, девка, вот нажуй в тряпочку. Слюной и зверюха всякая дитё своё зализывает, ведь известно.
В чём-то бабка её убедила, Наташа разжевала кусочек хлеба, завернула в чистую тряпочку. Но дочь сначала соску изо рта вытолкнула.
— Ишь ты, какая глупая ещё! — опять проворчала старуха ласково. — Ну, разберись, разберись. Да и коровьего молочка скоро дадим. Нечего мать-то тянуть, хватит, большая уж, пожалеть её надо, мать-то.
Дочь быстро от груди отвыкла, с удовольствием сосала хлебную жвачку, коровье молоко из пузырька, на который была натянута резиновая соска. Молоко каждое утро приносил бывший муж Акулины Филат Филатыч Козодоев.
Впервые Наташа увидела этого юркого, узкоглазого старика, когда он пригнал плоты с верховьев Громотухи, она специально ходила на берег речки поглядеть на него. А недели через две он неожиданно появился в избушке Акулины, пришёл под вечер, весёленький, пьяненький, и, сдёрнув порыжелую от времени и солнца кепчонку, с порога проговорил, как пропел:
— Здравствуй, Акулинушка, прежняя кручинушка…
Старуха выпрямилась у стола, сложила под грудью руки.
— Нашла на тебя кручина — день пожила да вывелась.
— Верно, — усмехнулся старик. — От кручины вошь заводится. А я эту насекомую не люблю. Проведать тя пришёл. Не прогоняй, я счас и сам уйду.
С этими словами он шагнул на середину комнаты, вынул из кармана бутылку с мутной жидкостью, поставил на стол. Наташа подумала, что это самогон, нахмурилась, отвернулась к кроватке, куда укладывала дочь.
— Ишь какая строгая твоя фатерщица! — усмехнулся старик. И, оглядывая потолок, стены, хиленькие окошки приценивающимся глазом, ещё раз усмехнулся. — И на берегу так же глазищами всего обцарапала, птаха-деваха… А я вот взял да сам пришёл — гляди, какой я интересный. А? Что молчишь? Отвечай.
— Чего пристал к девке? — оборвала его старуха, взяла, к удивлению Наташи, бутылку со стола, спрятала в шкафчик. — Отправляйся! Лушке Кашкарихе повети починил, я видела.
— Ага, — кивнул старик. — Повети починить немудрёно. Да человека невозможно, вот что жалко. Сама-то Лушка иструхла насквозь, никакой починщик её уж к жизни не воротит. А бывалоча — ох, гнулась доска, да не ломалась.
— А ты и жалеешь…
— Человека, Акулинка, завсегда жалко.
— Где живёшь-то? У ней, что ли, у Кашкарихи?
— Нет. У другой тут бывшей зазнобушки покуда. — И старик снова пьяненько усмехнулся. — Она и раньше не так строга была.
— Ступай, нам ребёнка надо укладывать, не видишь?
— Ага, пошёл… В тайгу вот надо, а Кружилин просит: подсоби, мол, лес-то поэкономней раскроить, а то наши не досок, а дров напилят. Ну, покуда останусь, тожеть жалко…
Старик ушёл, а Наташа, разогнувшись от кроватки, спросила:
— Зачем вы самогон у него взяли?
— Какой самогон? От суставов это. Он знает, что я маюсь. А эти всякие снадобья он ловко делает. Иногда вот приносит.
— Добрый какой…
— А что ж, он и добрый, — сухо проговорила Акулина, обиженная на Наташу за её насмешливый тон, — ни одну из бывших своих зазнобушек не забывает. Одной повети исправит, другой забор починит… Он — такой, Филат.
— Да я бы на вашем месте на порог его не пустила!
— Охо-хо, доченька! — вздохнула старая женщина. — Говорится: коли на порог людей не пускать, так и самому лучше за него не ступать. А за своим порогом весь век не проживёшь. Жизнь вокруг своя идёт, и, хошь не хошь, она тебя приспособит…
Эти бесхитростные слова приоткрыли Наташе ещё какой-то кусочек сложного и непонятного человеческого бытия. Она уже не удивилась, что через неделю после своего посещения Филат Филатыч привёз на лохматой лошадёнке кучу досок, горбылей, всяких обрезков, начал действительно чинить покосившийся забор вокруг их избушки, заколотил щели в дровяном сарайчике, лазал по крыше, отдирал там прогнившие от сырости тесины, заменял их новыми. Делал он все это без всякого спроса, по своему усмотрению и разумению, утром молча появлялся, вечером так же молча, не попрощавшись, уходил. С бабкой Акулиной он, может, когда и говорил о чём, но этого Наташа не слышала и не видела.
Теперь вот Филат Филатыч носил каждое утро молоко для Леночки. Наташа хотела как-то дать за него деньги, но старик, повертев было в руках мятые бумажки, вдруг усмехнулся.
— Деньги вещь сурьезная. За неё и глупость купить можно.
И положил деньги на стол.
— Вы… извините, — испуганно проговорила Наташа, не очень поняв смысл слов старика, но встревожившись, что он теперь перестанет молоко носить.
— А ты, деваха-птаха, летай повыше, да гляди пониже… Это полезней будет.
Праздничный день седьмого ноября Наташа просидела дома, никуда не выходила, слушала по радио торжественные песни и марши, сообщения Советского информбюро. Там, на войне, на которой потерялся Семён, события происходили большие и радостные. Немцев полностью окружили в Крыму, наши войска перешли Днепр, ещё позавчера ворвались в Киев, а вчера полностью освободили его. Потом диктор долго читал доклад Председателя Государственного Комитета Обороны на заседании Московского Совета депутатов трудящихся, посвящённый 26-й годовщине Великой Октябрьской социалистической революции, в котором излагалась программа послевоенного устройства мира. Умом Наташа понимала, что надо радоваться, а в сердце была неизбывная, нескончаемая тоска: где Семён, что с ним?
Восьмого числа, то есть завтра, в Шантару приезжает её отец. Но ей было безразлично, приедет он завтра, через месяц или вообще не приедет. Хохлов Иван Иванович ещё вчера спросил, поедет ли она встречать отца одна или вместе с ними. «Ни одна, ни вместе». — ответила она ему. «Но…так же нельзя, Наташенька!» — воскликнул Иван Иванович, добрый и славный человек, воскликнул умоляюще, и ей стало его жалко. «Хорошо, — уступила она. — Но я… одна пойду». — «Но это далеко же пешком. Давай вместе в автобусе поедем». — «Нет, я одна!» — «Ну, хорошо, хорошо», — сказал он поспешно.
Слушая теперь вот доклад Сталина, она думала, что идти ей встречать отца всё-таки незачем, в их отношениях произошло что-то непонятное, и не по её вине. И вообще непонятно, зачем он приезжает, её отец, зачем этот доклад по радио, зачем ей тот послевоенный мир, зачем теперь она сама…
С этими мыслями она и уснула поздней уже ночью.
Однако утром прохватилась чуть свет, сбросила одеяло, закричала:
— Бабуся! Чего же вы лежите? Отец же приезжает!
Старушка, будто ждала этого возгласа, немедленно сорвалась с кровати.
— И правильно, дочушка! Отец же, грех не встретить. Счас я, мигом, чайку тебе…
Затем Наташа, не видя дороги, бежала на станцию. Был ещё над землёй тяжёлый утренний сумрак. Он рассасывался медленно, снег под ногами был ещё грязно-серый, он, разрезая тишину, пронзительно хрустел, подгонял её. «Не успею… Опоздаю!» — мелькало в голове.
На перрон она влетела в тот момент, когда отец выходил из вагона. Здесь было светло, перрон освещался электрическими лампочками на столбах, да и утренний сумрак почти растаял. Наташа сразу узнала отца. Он катастрофически постарел, щёки одрябли, глаза, раньше строгие и жёсткие, которых Наташа всегда побаивалась, были теперь злыми, усталыми, тусклыми. Это она рассмотрела уже в те секунды, когда, вскрикнув что было силы: «Па-апка!» — бежала к нему по перрону. От этого крика люди, окружившие отца, расступились, отец повернулся на её голос, глядел, как она бежит к нему.
Подбежав, она ткнулась головой в его белый дублёный полушубок, зарыдала:
— Папка! Папка!..
— Здравствуй, дочь! Здравствуй, Наташа! — сказал он четыре слова тем прокуренным голосом, который она слышала дважды по телефону, и стал молча гладить её по трясущимся плечам.
Он так гладил её с минуту или полторы, ничего больше не говоря. А затем она почувствовала, как он легонько пытается отстранить её от себя, оторвала заплаканное лицо от его груди.
— Теперь мы с тобой поговорим обо всём… обо всём, — сказал он, отступил на полшага назад, чуть тряхнул за плечи, как бы прося стоять теперь самостоятельно.
Затем повернулся к встречающим:
— Здравствуйте, товарищи!
Он по очереди жал всем руки, слушал, как встречающие называли себя, плечи его, обтянутые белым полушубком, горбатились. «А когда-то были прямыми и широкими», — отметила Наташа, вытирая варежкой мокрые щёки. И почувствовала снова прежнюю тоску, почувствовала, как рождается в ней странная мысль, что это вовсе и не её отец, это кто-то другой, отдалённо на него похожий.