Избранное - Михаил Зощенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я говорю:
— Я, говорю, извиняюсь, от носика не отказываюсь. Носик действительно на меня похож. За носик, говорю, я завсегда способен три рубля или три с полтиной вносить. А зато, говорю, остатний организм весь не мой. Я, говорю, жгучий брюнет, а тут, говорю, извиняюсь, как дверь белое. За такое белое — рупь или два с полтиной могу только вносить. На что, говорю, больше, раз оно в союзе даже не состоит.
Судья говорит:
— Сходство, действительно, растяжимое. Хотя, говорит, носик весь в папашу.
Я говорю:
— Носик не основание. Носик, говорю, будто бы и мой, да дырочки в носике будто бы и не мои — махонькие очень дырочки. За такие, говорю, дырочки не могу больше рубля вносить. Разрешите, говорю, народный судья, идти и не задерживаться.
А судья говорит:
— Погоди маленько. Сейчас приговор вынесем.
И выносят — третью часть с меня жалованья.
Я говорю:
— Тьфу на всех. От таких, говорю, дел захворать можно.
1926
ПАССАЖИР
И зачем только дозволяют пассажирам на третьих полках в Москву ездить? Ведь это же полки багажные. И а багажных полках и пущай багажи ездят, а не публика.
А говорят — культура и просвещение! Иль, скажем, тепловоз теперь к поездам прикрепляют и ездят после. А между прочим — такая дикая серость в вагонах допущается.
Ведь это же башку отломить можно. Упасть если. Вниз упадешь, не вверх.
А может, мне в Москву и не надо было ехать. Может, это Васька Бочков, сукин сын, втравил меня в поездку.
— На, — говорит, — дармовую провизионку. Поезжай в Москву, если тебе охота.
— Братишечка, — говорю, — да на что мне в Москвуто ехать? Мне, говорю, просто неохота ехать в Москву. У меня, говорю, в Москве ни кола ни двора. Мне, говорю, братишечка, даже и остановиться негде в Москве этой.
А он говорит:
— Да ты для потехи поезжай. Даром все-таки. Раз, говорит, в жизни счастье привалило, а ты, дура-голова, отпихиваешься.
С субботы на воскресенье я и поехал.
Вхожу в вагон. Присаживаюсь сбоку. Еду. Три версты отъехал — жрать сильно захотелось, а жрать нечего.
"Эх, — думаю, — Васька Бочков, сукин сын, в какую длинную поездку втравил. Лучше бы мне, думаю, сидеть теперь на суше в пивной где-нибудь, чем взад и вперед ездить".
А народу между тем многовато поднабралось. Тут у окна, например, дяденька с бородкой. Тут же рядом и старушечку бог послал. И какая это вредная, ядовитая старушечка попалась — все локтем пихается.
— Расселся, — говорит, — дьявол. Ни охнуть ни вздохнуть.
Я говорю:
— Вы, старушечка, божий одуванчик, не пихайтесь. Я, говорю, не своей охотой еду. Меня, говорю, Васька Бочков втравил.
Не сочувствует.
А вечер между тем надвигается. Искры с тепловозу дождем сыплются. Красота кругом и природа. А только мне неохота на природу глядеть. Мне бы, думаю, лечь да прикрыться.
А лечь, гляжу, некуда. Все места насквозь заняты.
Обращаюсь к пассажирам:
— Граждане, говорю, допустите хотя в серединку сесть. Я, говорю, сбоку свалиться могу. Мне в Москву ехать.
— Тут, — отвечают, — кругом все в Москву едут. Поезд не плацкартный все-таки. Сиди, где сидел.
Сижу. Еду. Еще три версты отъехал — нога зачумела. Встал. И гляжу третья полка виднеется. А на ней корзина едет.
— Граждане, — говорю, — да что ж это? Человек, говорю, скрючившись должен сидеть, и ноги у него чумеют, а тут вещи… Человек, говорю, все-таки важней, чем вещи… Уберите, говорю, корзину, чья она.
Старушечка кряхтя подымается. За корзиной лезет.
— Нет, — говорит, — от вас, дьяволов, покою ни днем ни ночью. На, говорит, идол, полезай на такую верхотуру. Даст, говорит, бог, башку-то и отломишь на ночь глядя.
Я и полез.
Полез, три версты отъехал и задремал сладко.
Вдруг как пихнет меня в сторону, как кувыркнет вниз. Гляжу — падаю. Спросонья-то, думаю, каково падать.
И как шваркнет меня в бок, об башку, об желудок, об руку… Упал.
И, спасибо, ногой при падении за вторую полку зацепился — удар все-таки мягкий вышел.
Сижу на полу и башку щупаю — тут ли. Тут.
А в вагоне шум такой происходит. Это пассажиры шумят, не сперли бы, думают, ихние вещи в переполохе.
На шум бригада с фонарем сходится.
Обер спрашивает:
— Кто упал?
Я говорю:
— Я упал. С багажной полки. Я, говорю, в Москву еду. Васька Бочков, говорю, сукин сын, втравил в поездочку.
Обер говорит:
— У Бологое завсегда пассажиры вниз сваливаются. Дюже резкая остановка.
Я говорю:
— Довольно обидно упавшему человеку про это слышать. Пущай бы, — говорю, — лучше бригада не допущала на верхних полках ездить. А если лезет пассажир, пущай спихивают его или урезонивают — дескать, не лезьте, гражданин, скатиться можно.
Тут и старушка крик поднимает:
— Корзину, говорит, башкой смял.
Я говорю:
— Человек важнее корзинки. Корзинку, говорю, купить можно. Башка же, говорю, бесплатно все-таки.
Покричали, поохали, перевязали мне башку тряпкой и, не останавливая поезда, поехали дальше.
Доехал до Москвы. Вылез. Посидел на вокзале.
Выпил четыре кружки воды из бака. И назад.
А башка до чего ноет, гудит. И мысли все скабрезные идут. Э-э, думаю, попался бы мне сейчас Васька Бочков — я бы ему пересчитал ребра. Втравил, думаю, подлец, в какую поездку.
Доехал до Ленинграда. Вылез. Выпил из бака кружку воды и пошел, покачиваясь.
1926
МУЖ
Да что ж это, граждане, происходит на семейном фронте? Мужьям-то ведь форменная труба выходит. Особенно тем, у которых, знаете, жена передовыми вопросами занята.
Давеча, знаете, какая скучная история. Прихожу домой. Вхожу в квартиру. Стучусь, например, в собственную свою дверь — не открывают.
— Манюся, — говорю своей супруге, — да это же я, Вася, пришедши.
Молчит. Притаилась.
Вдруг за дверью голос Мишки Бочкова раздается. А Мишка Бочков — сослуживец, знаете ли, супруги".
— Ах, — говорит, — это вы, Василь Иваныч. Сей минуту, говорит, мы тебе отопрем. Обожди, друг, чуточку.
Тут меня, знаете, как поленом по башке ударило.
"Да что ж это, — думаю, — граждане, происходит-то на семенном фронге, — мужей впущать перестали".
Прошу честью:
— Открой, говорю, курицын сын. Не бойся, драться я с тобой не буду.
А я, знаете, действительно, не могу драться. Рост у меня, извините, мелкий, телосложение хлипкое. То есть не могу я драться. К тому же, знаете ли, у меня в желудке постоянно что-то там булькает при быстром движении. Фельдшер говорит: "Это у вас пища играет". А мне, знаете, не легче, что она играет. Игрушки какие у нее нашлись! Только, одним словом, через это не могу драться.
Стучусь в дверь.
— Открывай, — говорю, — бродяга такая.
Он говорит:
— Не тряси дверь, дьявол. Сейчас открою.
— Граждане, — говорю, — да что ж это будет такое? Он, говорю, с супругой закрывшись, а я ему и дверь не тряси и не шевели. Открывай, говорю, сию минуту, или я тебе сейчас шум устрою.
Он говорит:
— Василь Иваныч, да обожди немного. Посиди, говорит, в колидоре на сундучке. Да коптилку, говорит, только не оброни. Я тебе нарочно ее для света поставил.
— Братцы, — говорю, — милые товарищи. Да как же, говорю, он может, подлая его личность, в такое время мужу про коптилку говорить спокойным голосом?! Да что ж это происходит!
А он, знаете, урезонивает через дверь:
— Эх, дескать, Василь Иваныч, завсегда ты был беспартийным мещанином. Беспартийным мещанином и скончаешься.
— Пущай, — говорю, — я беспартийный мещанин, а только сию минуту я за милицией сбегаю.
Бегу, конечно, вниз, к постовому.
Постовой говорит:
— Предпринять, товарищ, ничего не можем. Ежели, говори г, вас убивать начнут или, например, из окна кинут при общих семейных неприятностях, то тогда предпринять можно… А так, говорит, ничего особенного у вас не происходит… Все нормально и досконально… Да вы, говорит, побегите еще раз. Может, они и пустят.
Бегу назад — действительно, через полчаса Мишка Бочков открывает дверь.
— Входите, — говорит. — Теперь можно.
Вхожу побыстрее в комнату, батюшки светы, — накурено, наляпано, набросано, разбросано. А за столом, между прочим, семь человек сидят — три бабы и два мужика. Пишут. Или заседают. Пес их разберет.
Посмотрели они на меня и хохочут.
А передовой ихний товарищ, Мишка Бочков, нагнулся над столом и тоже, знаете, заметно трясется от хохоту.
— Извиняюсь, — говорит, — пардон, что над вами подшутили. Охота нам было знать, что это мужья в таких случаях теперь делают.
А я ядовито говорю:
— Смеяться, говорю, не приходится. Раз, говорю, заседание, то так и объявлять надо. Или, говорю, записки на дверях вывешивать. И вообще, говорю, когда курят, то проветривать надо.
А они посидели-посидели — и разошлись. Я их не задерживал.
1926
РАБОЧИЙ КОСТЮМ
Вот, граждане, до чего дожили! Рабочий человек и в ресторан не пойди — не впущают. На рабочий костюм косятся. Грязный, дескать, очень для обстановки.