Ключ к полям - Ульяна Гамаюн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В тщетных попытках заставить меня повторить хоть слово из песни прошло несколько часов. Поезд давно унесся в далекие страны, Трешка и остальные пассажиры тоскливо поглядывали по сторонам, кто-то уже наступил кому-то на ногу, породив цепную реакцию в плотных рядах малышей. Маленькая, насупленная и безмолвная, я стояла на стуле, как на эшафоте: ноги широко расставлены, руки за спиной, подбородок гордо вздернут – осужденный на смерть монарх перед своим народом. Музыкантша потела и теряла терпение, музыкантша из одежды вываливалась от досады. Она не могла понять, почему безобидная песенка внушает мне такой неизбывный страх. Это был ее звездный час: она распевала ненавистные слова на сотни ладов, томно закатывала глаза, топала тяжелым каблуком и звенела длинными серьгами, как какой-нибудь скоморох на ярмарке. Оцепенев от липкого ужаса и отвращения, я зажала уши руками, а она все повторяла, повторяла, повторяла... Очнулась я на руках у отца, который пришел за мной и из любопытства заглянул в зал, где ледяная свистопляска была в самом разгаре. Не мешкая, он сгреб меня со стула и, наградив оторопевшую певицу «дурой» («вместо хорошей затрещины» – не без сожаления рассказывал он), под дружный детский хохот унес меня, прозрачную и обледеневшую, на скупое зимнее солнце. Когда мы оказались на улице, он откашлялся и серьезно произнес: «Это, малявыч, в первый и последний раз я тебя спасаю. Дальше выкручивайся сама». По всей видимости, выкручиваюсь я не очень успешно. Теперь, став взрослой, я добровольно ухожу в колючую тьму – горе-музыкантша эту битву все-таки выиграла.
Будь я кошкой, сидела бы целыми днями и смотрела на листопад. Когда мне становится совсем не по себе, я закрываю глаза и представляю комнату с открытым окном, граммофоном и силуэтом кошки в паутине занавески на подоконнике. Листья влетают в окно, ложатся на пластинку и, пройдя тур вальса, соскальзывают на пол. Кошка, теплая, неподвижная, обманчиво сонная, улыбается с видом дирижера, спрятавшего палочку в карман, и загляни вы сейчас ей в глаза, непременно увидели бы и листопад, и комнату с граммофоном, и саму кошку.
Убить пересмешника
В доме спит зверь, в доме ждет ангел.
В доме далеко до утра.
БГВ окно стучали. Но проснулся я от ужасного, тягостного, удушливого кошмара, уверенный в том, что кто-то навалился мне на грудь и давит, давит... Хватая воздух ртом, как глупая, заглотившая наживку рыба, я рывком вскочил на ноги и тут же осел от невыносимой боли в груди. Сердце колотилось где-то в затылке. Закрыв глаза, скрючившись, я обхватил себя за плечи и, раскачиваясь, как шаман с бубном, стал умолять суровых духов сжалиться надо мной. И вот что странно – меня услышали. Резь в груди прекратилась, дышать стало легче, и даже глупая четырехкамерная мышца, оставив затылок в покое, вернулась на место.
Было оглушительно темно: ни чернильного озерца, ни сизой дорожки на полу. Принюхиваясь, я стал осторожно ощупывать пространство вокруг себя: теплая плитка под ногами, прохладная – за спиной. Я понимал, что сижу на полу, облокотившись о какую-то дверь, что справа, шагах в десяти от меня, должно быть окно, я помнил даже о стуке, вместе с болью меня разбудившем, но где, в каком времени и пространстве все это происходит, ватный от пережитой боли мозг сообщать отказывался. Нужен был запах, клинышек света, просверк знакомого контура, чтобы на скорую руку сметать грубо разорванную действительность. Я уже говорил, кажется, что вещи меня не любят, но в ту ночь они вовсю мне подыгрывали: еще более сонные, чем я сам, они, должно быть, приняли давнего врага за нового друга, и гладкий бок кухонной плиты, который нашарили в темноте мои нерешительные пальцы, спустил меня с непроницаемых небес на землю, в уютную, круглую определенность двадцать первого числа октября месяца две тысячи шестого года. Этот кружок с числами, этот маленький штампик, услужливо проставляемый небесной канцелярией в паспорте жизни, очень меня обрадовал. Забавно все-таки, до чего человек боится неопределенности. Жаль только, что текущая дата потащила за собой паровоз воспоминаний до того мерзких, что я готов был вернуться в удушливое беспамятство. Единственным проблеском была Жужа в комнате за дверью.
Я осторожно поднялся, потирая затекшие ноги и шею, и прислушался: в ушах тренькало, как в животе у сломанной заводной игрушки. Стучал ли кто-нибудь в окно, или это грохотало сбитое с толку сердце? Медленно, прислушиваясь к собственным шагам, я двинулся в сторону веранды. Дом поскрипывал и кренился, как прогнившая насквозь лодка, но ко дну не шел. На веранде было светлее, на полу в тусклых ромбах дрожали молочные тени, ветер вяло пощипывал рваные половики, перебегая на цыпочках от одного края к другому. На сумрачном столе и подоконниках были разбросаны белесые, соседским фонарем отчеканенные монеты света. Я открыл дверь и высунул лохматую голову на улицу. Там было мокро и необыкновенно тихо: даже соседская дворняжка не бормотала во сне. Полюбовавшись паром изо рта, я вернулся в дом, к своей гауптвахте у двери.
Дверь на веранду я оставил приоткрытой, и прохладный яблочный дух вместе с полоской света разбавил плотную темень кухни. Вообще-то я люблю кухни и прекрасно понимаю Магритта, который, говорят, большую часть своих картин написал в столовой. Я бы так и спал здесь, в этой кухне-коридоре, плавно переходящей в прихожую, если бы не бабушкина комната, которую я воспринимал как естественное продолжение бабушки и которую, разумеется, не мог оставить одну.
Разложив молью побитую (в молодости норковую) шубу на полу, я свернулся калачиком и уже собирался укрыться рукавами, когда тот нерв, что ответственен за все потустороннее, холодно мне сообщил, что по дому кто-то ходит. Конечно, я знаю, что старые дома чудят по ночам, особенно этот, зачехленный и зарешеченный злыдень. Знаю я и то, что был слегка напуган, слегка не в себе и вообще наполовину спал – на внутренней стороне века уже вовсю расцветали сосульки из огненной фольги, феи в золотой пыли, виноградные гроздья, пустые чернильницы, мотыльки, фигурки с пряничными щеками, желтые сапоги, кошачьи глаза, птичьи лапки, разрезающие ночь магические фиалы... Все это так, и никакие шорохи не смогли бы вытащить меня из моей молью изъеденной берлоги, но наверху скрипнули раз, второй, а потом что-то уронили.
Я встал, сложил свое королевское ложе конвертом и пошире распахнул дверь на веранду, чтобы осветить лестницу. Если во все остальные комнаты (не считая кухни и бабушкиной спальни) я, хоть сравнительно редко, но все же заглядывал, то на втором этаже не показывался с момента приезда. Тем неприятнее было тащиться туда в поисках непрошеных гостей. Трухлявые ступеньки отчаянно скрипели. Кто бы ни бродил там наверху, такой ловкий и бесшумный, с легкостью эльфа взбегающий по старым ступенькам, он был предупрежден.
Узкий коридорчик дышал горячей пылью. Выложенный красной плиткой пол в лучших традициях наскальной живописи отражал историю скитаний местной мышиной общины, с момента водворения и до наших дней. Когда-то давно здесь лежал небольшой пушистый коврик, с фестонами и желтыми чайками над синими волнами. Где он теперь? В то, что черный огрызок в углу, похожий на ветхое одеяние скелета из детской книжки про пиратов – это и есть он, верить не хотелось. Еще больше не хотелось искать затаившегося гостя. Я видел, конечно, дверь, прищуренную и кокетливо приотворенную. Ловушка? А впрочем, не все ли равно?
Дверная ручка еще хранила тепло чужой ладони, как будто кто-то, стоя на пороге, долго не решался войти. В комнате ощущение раскаленного безвоздушного пространства усугубилось. Было совершенно темно – ставни не открывались уже много лет. Я шагнул внутрь, и мои обожженные плиточным холодом ступни утонули в чем-то мягком и ворсистом. Выключатель был где-то возле окна, но, во-первых, я слабо надеялся на бессмертие электрических лампочек, а во-вторых, комната казалась пустой, как черный ящик факира. Я постоял, прислушиваясь, скорее для очистки совести, ничего не уловил, попятился к выходу, обо что-то споткнулся, упал. В левом углу у окна что-то вскинулось, запульсировало. Стараясь производить как можно меньше шума, я кое-как поднялся и, вжавшись в стену, прислушался. Разбуженный мною островок тепла крался вдоль своей стены к двери.
Понимая, что еще минута – и он снова сбежит, я, уже не таясь, метнулся к окну, открыл форточку и изо всех сил толкнул ставни. Одна из них, гулко стукнувшись о стену, отвалилась, распугав все листья в саду, вторая оказалась менее ветхой: получив пощечину, она отъехала от стены на безопасное расстояние и затихла. Я обернулся. Ночь была безлунная – все луны давно растащены на лирические абзацы. Свет был тихий, темно-синий, слегка простуженный. У двери, в черничной тени стояла Жужа: растрепанная голова-одуванчик, босиком, в джинсах и перекрученном свитере. Глаза ее были открыты, но даже в синей ряби было ясно, что она ничего не видит, что она просто-напросто спит. В правой руке она что-то сжимала.