Честь - Трити Умригар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Смита, — сказал Мохан, — забудь. Не будем о грустном, йар. Давай сменим тему.
Она с благодарностью взглянула на него. Общаясь с людьми, далекими от репортерской профессии, она часто видела любопытство в их глазах; им не терпелось одним глазком заглянуть в ее мир и узнать о самых интересных аспектах ее работы. Она видела, как они запоминают рассказанные ею случаи, чтобы потом поделиться со знакомыми на вечеринке — мол, вы не поверите, что я слышал. Никому не хватало деликатности сдержать свой извращенный интерес, хотя они видели, что она не горит желанием рассказывать.
— Спасибо, — ответила она. — Лучше ты расскажи о своей работе. Чем ты занимаешься?
Он ответил, как всегда, спокойно, весело спародировал своих коллег и увлек ее рассказом о текущем проекте — он был связан с искусственным интеллектом.
Но вскоре она перестала слушать. Ей захотелось побыть в тишине, а в Индии это не было возможным. Она вдруг ощутила резкую тоску по Нью-Йорку. Захотела оказаться на улицах Манхэттена, где так легко было затеряться, пройтись в толпе и прожить это удивительное чувство — растворение индивидуального «я». Она представила Нью-Йорк прохладным осенним вечером. Тусклое осеннее солнце на стенах домов из коричневого камня, медленно, пьяно кружащиеся рыжие и золотые листья над водой в Центральном парке, раскрасневшиеся от холода щеки. Она впервые попала в Нью-Йорк именно осенью, когда начала учиться в Колумбийском университете, и, может быть, поэтому этот город ассоциировался у нее с осенью. В последние годы Смита часто бывала там, где голод и гражданская война опустошили землю, наводнения и ураганы вырвали с корнем столетние деревья, а лесозаготовщики и браконьеры уничтожили старые леса. Насмотревшись на эти природные катастрофы, она всегда радовалась, возвращаясь в городские парки Бруклина и гуляя по Центральному парку. В загородном поселке в Огайо, где они поселились, когда папа получил работу в маленьком гуманитарном колледже, она всегда чувствовала себя инопланетянкой, гостьей в чужом краю. Лишь после переезда в Нью-Йорк она заново обрела дом — чего ей очень не хватало не хватало. С первым взглядом на этот город в груди что-то лопнуло — она влюбилась в Нью-Йорк и ощутила с ним физическую глубинную связь. Нью-Йорк для нее был не городом, а целой страной. Государством и отдельной нацией, где собрались все самые безудержные и амбициозные, отщепенцы и оригиналы. Город не приветствовал их, а слегка расширялся, чтобы вместить их всех, испытать и проверить, годятся ли они для жизни в нем. Прошедший испытание получал все: буйство красок и ароматов Джексон-Хайтс[43], эклектичные улочки Гринвич-Виллидж, неуловимую безмятежность Проспект-парка, скамейки в парке Бэттери, где можно было подолгу сидеть и любоваться «леди в гавани»[44]. Смита вспомнила слова Шэннон: «Этот город — огромный социальный эксперимент, продолжающийся изо дня в день. Он мог бы стать пороховой бочкой, но почему-то не стал».
На подъезде к Виталгаону Мохан тоже притих. Смита смотрела в окно на рощу деревьев, а Мохан притормозил, пропуская парнишку на расшатанном велосипеде. Фермер шагал вслед за двумя тощими волами, тащившими примитивный плуг; при виде этой сцены Смита словно перенеслась на двести лет назад. На рогах животного висела гирлянда желтых бархатцев, и у нее сердце защемило от нежности. Это была ее страна, ее наследие, принадлежавшее ей по праву рождения. Вот только она его лишилась. Как у Мины, у нее его отняли. Конечно, то, что пришлось пережить ей, и то, что случилось с Миной, нельзя сравнивать — Смита невольно коснулась своего нетронутого лица. Но хотя ей повезло, сердце у нее болело и в нем жила тоска, совсем непохожая на тоску по Нью-Йорку: ей казалось, что она потеряла что-то, что никогда ей полностью не принадлежало.
Вместе с тем в этом ощущении раздвоенности и раскола не было ничего необычного. За годы работы репортером она усвоила, что в мире полно неприкаянных скитальцев, людей, плывущих по течению без якоря и опоры. Она также знала, что за грехи виновных всегда платят невинные.
Перед глазами вспыхнуло воспоминание — далекое, но удивительно яркое. Тетя Пушпа сажает ее, Смиту, на колени; ей восемь, может быть, девять лет, она прижимается к теплому дряблому телу тетки, а та обнимает ее; обвисшая кожа рук подрагивает, как желе. «Видишь? — говорит Пушпа сыну. — Видишь, как она любит сидеть у меня на коленках? Такая ласковая девочка. Не то что ты. Капризуля». «Она же девочка, — с презрением отвечает Чику. — И младше меня на год».
Почему ей сейчас это вспомнилось? Почему Чику хмурился и чесал в затылке?
После обеда у Чику они втроем — Рохит, Чику и Смита — расположились на диване. Смита и брат читали романы Энид Блайтон[45] из драгоценной отцовской коллекции первых изданий, а Чику листал журнал про кино. Тетя Пушпа на кухне кричала на служанку. После очередного потока яростных проклятий Рохит оторвался от книги и подмигнул Смите. Та тоже ему подмигнула. Они любили тетю Пушпу и знали, что та горазда кричать, но по сути безобидна.
— О Господи, — вдруг выпалил Чику, — как я ее ненавижу!
— Кого? — хором спросили они.
— Кого? Мать, кого же еще. Она меня с ума сведет.
Рохит и Смита потрясенно переглянулись. Они бы никогда не стали отзываться так о своей мамочке. Словно прочитав их мысли, Чику добавил:
— Вот бы ваши родители меня усыновили.
— Но твоя мама хорошая, — возразила Смита.
Чику покачал головой.
— Терпеть ее не могу.
Тут Пушпа вошла в гостиную; ее лицо раскраснелось. Смите стало ее жалко. Тетя Пушпа всегда казалась ей крепкой и непоколебимой, как крейсер. Но взглянув на нее враждебными глазами Чику, она вдруг ощутила странное сочувствие к лучшей подруге матери. Знала ли мама Чику, как относился к ней сын? Болело ли от этого ее сердце? Она закрыла книгу и встала.
— Принести