И был вечер, и было утро. Капля за каплей. Летят мои кони - Борис Васильев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но что любопытно: в первый день всеобщей мобилизации боевых сил никаких боевых действий не произошло. Командиры прибывших батальонов, озадаченные немыслимыми потерями в таинственном ночном побоище, полдня изучали обстановку, а еще полдня передвигали вверенные им войска для полнейшего охвата противника. Передвижение, естественно, происходило в густонаселенном районе, в связи с чем то и дело возникало множество непредвиденных осложнений. То кто-то решительно отказывался пропустить солдат через собственный дом, то где-то солдаты неожиданно натыкались на несговорчивых (то есть чересчур разговорчивых) женщин, то ломали чей-то забор, топтали чьи-то грядки, давили чьих-то кур — словом, гвалт стоял такой, что ни о каком секретном маневре не могло быть и речи.
— Соседи, солдаты забор рушат!
— Кума, поросенка твоего придавили!
— Куда, ирод, в картошку лезешь!
— Козу отвязали!
— А у меня в бане — девчонка моется…
— Караул!
— Давят!
— Жмут!
— Топчут!
— Ломи, Успенка…
Ломили в основном бойкие успенские бабы, поскольку в те наивные времена никакого равенства еще не существовало и женщин арестовывать было как-то не принято. Солдаты и не пытались этого делать, отбрехивались вяло, а пробиваться силой не решались, потому что там, где на это решались, поднимался такой крик, в котором глохли даже унтер-офицерские команды. Из бани полуголые бабенки выплеснули ведро кипятка прямо в чью-то старательную физиономию; где-то кого-то огрели колом, троим порвал шаровары цепной кобель, на фельдфебеля шестой роты напал бодливый козел, а унтер из девятой заблудился на сеновале, откуда вылез через два часа сорок минут без ружья, ремня и левого сапога. И все кругом визжало, хрипело, лаяло, мяукало, трещало, ахало, охало, стонало и вопило на всю Успенскую гору.
Солдаты несли потери, переругивались с бабами, отбивались от собак, падали в ямы, но все же медленно продвигались к цели. Вот-вот должны были пасть последние оплоты — два порядка успенских домишек с сараюшками, собаками, бабами и пристройками — и войска выходили в тыл баррикаде, что позволило бы взять ее защитников буквально голыми руками. Нельзя сказать, чтобы защитники этого не понимали: все они понимали и, не теряя времени, лихорадочно достраивали баррикаду со всех сторон. Им деятельно помогали успенцы мужского пола, в то время как успенцы пола прекрасного всеми силами тормозили продвижение противника. И все же, повторяю, солдатам удалось — с потерями, но без пальбы — преодолеть сопротивление успенских амазонок: оставалось два порядка домов, последнее усилие, чуть-чуть…
— Солдаты, остановитесь! С кем это вы связались, я вас интересуюсь? В чьи это дома вы врываетесь без спросу, кого это вы толкаете и даже угрожаете оружием? Может, это турки или японцы? Нет, это даже не евреи, солдаты! Это мирные люди, совсем даже такие, как вы, вы меня слышите, обормоты? Или что на вас надели форму, вы перестали быть людьми? А где же тогда вы оставили свою совесть? У себя дома, у папы с мамой? Так лучше сбегайте за ней, пока не поздно!..
Никогда — ни до, ни после — не произносил Мой Сей столь пламенных речей. Он взывал к совести мужчин в военной форме, к справедливости солдат и благородству офицеров. Он гневно обличал жестокость, он требовал беспристрастного расследования. Наконец, он стыдил, и, как это не покажется сегодня странным, именно призывы к совести, запихнутой в мундир, сыграли решающую роль. Солдаты остановились, а пока доложили командирам, пока пришел категорический приказ «Вперед!», пока он добрался до каждого солдата и этот солдат угрюмо и неодобрительно принял его к исполнению, за спиной на редкость в тот день красноречивого чернильного мастера выросла двойная женская цепь.
— Взялись под руки, сестрички! Все крепко взялись под руки!
Распоряжалась женской преградой медноволосая красавица с такими злыми зелеными глазищами, что все слушались беспрекословно, хотя никто ее не знал. Только молодая жена столяра Парамошина, которую он насмотрел себе в Садках и из Гундессы перекрестил в Галю, чтоб ребеночек родился законным, ахнула:
— Песя?! Откуда ты взялась, Песя?
— Под ручки! Тесно! Плечиком к плечику! — продолжала медноволосая, не обратив внимания на подружку не очень еще далекого детства.
А в самом деле, откуда она здесь, эта Песя или Роза, кто ее теперь разберет? Она же там, в Крепости, в обители неги и утонченного разврата или в мещанской тиши собственного уютного гнездышка. Она же… Да и рядом с нею уж не Дуняша ли с малпочкой Юзефа Заморы? Этого же не может быть, скажете вы.
И, однако, если припоминаете, «Дилижанс» аккурат накануне оказался закрытым, из-за чего двоим нетерпеливым поручикам и пришлось (в конце концов!) начать весь этот сыр-бор. А закрытым он был потому, что его хозяйка всю жизнь действовала только под влиянием двух чувств, понимала только их, признавала только их и поклонялась только им: Любви и Ненависти. И так, как она умела любить и ненавидеть, любить и ненавидеть не умел уже никто. В этом и заключалась ее удивительная, магическая притягательность и невероятная женская сила.
— Что же вы стали, солдаты? — яростно и весело кричала она. — Колите штыками в груди вашим сестрам, невестам, матерям! Смелее колите нас, смелее, герои!
— Вот чертова девочка! — в полном восхищении воскликнул Сеня Живоглот, пришедший на крик полюбопытствовать: может, грабят кого?
А солдаты встали. Встали перед живой преградой, насмешливо колышащей упакованными в ситчик плечами, грудями, животами, бедрами, и никакие команды, никакие окрики, никакая унтер-офицерская брань уже не могли заставить их сделать шаг навстречу этой живой, горячей, упругой, хохочущей и дразнящей стене.
Пришлось вызвать полицию. Пока ее собрали, пока перебросили да пока сама полиция — уж она-то имела опыт, не то, что солдатики! — ручищами не разорвала женскую цепь, ушло немало времени. Да тут еще какому-то полицейскому чину вздумалось непременно арестовать коноводов, то есть Мой Сея вкупе с зеленоглазой, но Шпринца, а за нею и все успенские бабы подняли такой крик, визг, вой и плач, затеяли такую толкотню и несуразицу, что с ними не смогли управиться и до вечера, а когда управились, коноводов и след простыл.
След простыл, а сумерки настали. И, хотя с помощью полиции войскам и удалось выйти на оперативный простор, штурмовать было поздно. Сыграли отбой, полицию поблагодарили, солдат накормили, и все вновь затихло до утра.
А зеленоглазая нашла того, ради которого оставила уют, покой и удовольствия.
— Счастье мое, почему ты бледен, как маркизет? Ты цел? Ты здоров, жизнь моя?
— Погибла мама, и убили Филю Кубыря. — Он пребывал точно в ином измерении, он даже не удивился, увидев ее, даже ни о чем не спросил. — Ты найдешь, кто его убил. Ты найдешь мне эту сволочь, Роза.
— Да, мой генерал. Дуняша, ты навестишь Переглядиху и будешь у нее гостить, пока не узнаешь имя.
— Я найду его, Роза.
— Если прикажешь, мои девочки разорвут его на части. Пальчиками, мой генерал.
— Мне нравится эта мысль, Роза. Он должен умирать медленно. Так медленно, чтобы успеть проклясть день собственного рождения.
— Он проклянет весь белый свет, мой генерал.
Вошел Сергей Петрович. Он всегда входил не тогда, когда его ждали, а потому быстро догадывался, о чем шла речь. Поцеловал руку Розе Треф, усмехнулся в белые глаза Прибыткова:
— Лелеете мечты о мщении? Глядите, друг мой, мечты о мщении иссушают душу. Ее возвышает лишь мечта о прощении, в чем столь блистательно разобралось христианство.
— Я полагал, что вы, Сергей Петрович, убежденный атеист.
— Вот потому-то я и проповедую убеждение, что мщение принадлежит лишь Господу Богу. — Белобрыков посчитал вопрос исчерпанным и демонстративно повернулся к медноволо-сой. — Роза, не найдется ли у вас куска красной материи?
Роза соображала мгновенно, что и обеспечило невероятный взлет ее карьеры. И соображала, и действовала, и вообще, как мне говорили, иметь ее во врагах мог только круглый идиот.
— Малпочка, лети в Пристенье. В лавке Безъяичнова-дяди есть на редкость алый кумач. Бери всю штуку, не торгуясь.
— Роза, я сомневаюсь, чтобы Безъяичнов согласился, в то время как его племянник…
— Еще не родился торгаш, который добровольно уступил бы соседу идущий в руки барыш. Мы зальем Прославль цветом нашей страсти, ярости и надежды, Сергей Петрович!
Утром над Верхней баррикадой развевалось три кумачовых полотнища. Обычно указав, что флаг развевался, писатель, как правило, никогда не указывает, откуда он взялся. Поэтому у читающих зачастую создается впечатление, что подобные флаги войска возят с собой, как, скажем, второе ватное одеяло для командующего. Так вот, чтобы не появилось у вас этакой мыслишки о запасливой предусмотрительности наших предков на все случаи жизни — мыслишки опасной, ибо она разъедает правду, как царская водка золото, — я откровенно признаюсь, что самые первые красные флаги, поднятые в моем родном Прославле, были сделаны руками жен и дочерей мастеров с Успенки из кумача, купленного у противника. И, возможно, именно это обстоятельство вызвало в правительственных кругах не только негодование, но и реальное представление об истинном размахе крушения принципов, предстоящего Прославлю в обозримом будущем.