И был вечер, и было утро. Капля за каплей. Летят мои кони - Борис Васильев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Эй, банда! — крикнул бурский волонтер. — Заберите раненого. Даю слово, что не будем стрелять! Трое доброхотов, пригнувшись, добежали до подбитого, волоком оттащили за угол. Борис презрительно усмехнулся:
— Играем в благородство буров, Сергей Петрович?
— Никогда не берите на вооружение жестокость, Борис Петрович. Революция должна быть милосердной.
— И особый урок милосердия нам преподала Великая Французская революция на примере, скажем, мадам Ламбаль, не так ли?
Коля не принимал участие в диспуте. Молчал, невпопад улыбался и скверно стрелял, потому что никак не мог выбросить из памяти клумбу с георгинами. «Жаркая ты моя, — думал он, тихо улыбаясь. — Наплевать нам на батюшку: жена ты мне перед Богом, и увезу я тебя по-цыгански, если старик заартачится… А с другой стороны, может, я насильник? С одной стороны, она не отбивалась и целовалась, а с другой — ревела белугой: это как понимать? И, может, послать Бориску на переговоры с чертовым мельником, когда окончится вся эта заварушка?..» Понятное дело, что при таких мыслях было совсем не до прицельной стрельбы, и Коля регулярно заваливал ствол, виновато посматривая при этом на строгого командира.
Но и командир был сегодня весьма рассеян. Нет, он все замечал, все удерживал во внимании, но в то же время испытывал странное чувство раздвоенности. Стреляя, он думал, что напрасно написал столь откровенно Оленьке Олексиной; распоряжаясь обороной, вспоминал о ее рассудительности; распределяя людей, подсчитывал, сколько раз видел ее и чем была замечательна каждая встреча. Особенно одно свидание. Весной: на Пушкинской цвели каштаны. После литературного вечера, где разгорелся спор между ним и остальными, потому что он тогда позволил себе зло высмеять наивность доброго русского либерализма, умеющего красиво и прочувствованно говорить слова и решительно не желающего заниматься делом. Оля молчала во время спора, а он хотел понравиться и говорил красиво и иронично. А кончилось тем, что она впервые попросила проводить ее, но попросила, приказав, и он с радостью подчинился. И был вечер, и цвели каштаны, и шуршали шелка.
— У меня была тетя Мария Ивановна, она погибла еще до моего рождения. Знаете, как она погибла? Она ждала губернатора с бомбой. Дурной был губернатор, приказывал избивать политических, преследовал их семьи. И она ждала его, а когда показались сани, швырнула бомбу. А в санях рядом с губернатором в тот день ехали внуки, мальчик и девочка. И тетя, увидев их, упала на бомбу сама.
— Это благородно.
— А вы утверждаете, будто нашу интеллигенцию надо учить действовать. Она умеет действовать, когда это необходимо.
— А кто же определяет необходимость?
— Кто? — Оленька нахмурилась, а Сергей Петрович почувствовал, что у него есть сердце. — Честь. Благородство. Чувство долга. Мой сановный отец запретил упоминать имя своей собственной сестры в нашем доме, а я как-то пробралась в его кабинет и увидела там портрет моей тети Марии Ивановны Олексиной. Она была красавица!
— Она была народоволка.
— Господи, господи, как вы любите ярлыки! — Оля остановилась специально только для того, чтобы сердито топнуть каблучком. — А люди — всегда люди, и они хотят…
— Есть.
— Это вы так считаете, вы, социал-демократы! И это совершенно неправильно, потому что люди прежде всего хотят справедливости. Человек потому и человек, что страдает от отсутствия справедливости больше, чем от отсутствия хлеба.
— Если при этом у него есть мясо. Или, по крайности, рыба.
— Вы… вы несносный. Несносный!..
Боже мой, ему доставляло гигантское наслаждение злить ее. Зачем? Почему! «Боже мой, как несовершенен человек!» — угнетенно думал несостоявшийся бакалавр, без промаха всаживая пулю в какой-то котелок, бегущий на него с револьвером явно служебного образца.
Из всех молодых защитников баррикады двое думали о возлюбленных, а двое о них не думали. У Васи Солдатова таковой не было, а у Бориса Прибыткова была, но в то роковое утро любовь в душе его потеснилась, уступая дорогу ненависти. И вместо прекрасного женского облика ему виделась круглая, добродушная и всегда небритая физиономия и слышался знакомый с детства голос: «Гляди, Бориска, червячок ползет. Не трожь: все мы на что-то нужны, все кому-то пригодимся, и нам друг без дружки никак невозможно».
Филя Кубырь был единственным, кого любил Прибытков. Конечно, он любил и свою тихую, работящую мать, он любил с оттенком скрытого презрения и жалости, поскольку еще в детстве узнал и о ее прошлом — естественно, не на Успенке, — и о собственном незаконном появлении на свет. Он всегда боялся, что ему укажут и на мать, и на собственное происхождение, все время ожидал тыкающих перстов и улюлюканья в спину и поэтому всех сторонился. Всех, кроме Фили, сказавшего ему, еще совсем маленькому: «Все люди — родные родственники, Бориска. Все — что в Крепости, что у нас, на Успенке, что в Пристенье — друг другу сестрички и братики. Это они играют, будто чужие, и я с ними играю. Они любят играть, люди-то, как все равно что дети. В чины да в звания, в денежки да в почет, в чужих да в незнакомых, и жалко мне их всех. Жалко!»
Убили самого доброго, самого бесхитростного и самого незлобивого человека, какого только встречал в своей короткой жизни Борис Прибытков. Он был готов допустить, что встретит и бесхитростных и незлобивых, но твердо знал, что такого, как Филя Кубырь, не встретит никогда, и сейчас, в это первое утро, думал о мести, мечтал о мести и сам себе давал слово беспощадно и жестоко мстить за бессмысленное это убийство. В сердце его и так было мало места для любви, но и то крохотное местечко он отныне уступал ненависти навсегда.
Любопытно, что в тот первый день Крепость вела себя так, будто ничего не происходит. Впоследствии досужие умы усмотрят в этом знак угасания исторического духа Крепости, ее усталостный надлом и даже духовное вырождение, но это не так. На самом-то деле все было куда как просто: Крепость не поняла происходящего. Не могла еще представить себе, что какой-то шум на глухой окраине способен потрясти сами основы города Прославля, в том числе и основу основ — саму Крепость. И губернатор старательно изображал спящего по этой же причине, и сама Крепость целые сутки изображала спящую — если не дремала и в самом натуральном виде, — хотя к вечеру, правда, начала говорить. К вечеру потому, что, несмотря на все негодующие крики («Позор!»), Петр Петрович встретился с губернатором — кстати, без всякой делегации — на торжественном ужине по поводу рассмотрения проекта возведения в городе Триумфальной арки в связи с трехсотлетием правящей династии. Не проекта самой арки, а проекта возведения, то есть проекта проекта, так сказать. Этот проект проекта обсуждался в небольшом кругу за легким ужином с французским вином, поставленным господином Мочульским прямиком из собственных
подвалов, но зато с натуральными этикетками то ли из Шабли, то ли из Совиньона. В открытые окна вливалась приятная прохлада и далекая пальба, что придавало дружескому застолью особую пикантность.
— Право, господа, будто на охоте, — как всегда остроумно и жизнерадостно отметил пан Вонмерзкий. — Выстрелы будоражат аппетит и способствуют току крови. Право, совсем как на охоте.
— Дичь несем, и вправду, как на охоте, — нахмурился вдруг Белобрыков, вспомнив утренний негодующий крик, рванувшийся из собственных уст. — Но ведь не половцы на сей раз льют прославчанскую кровь, не монголы и даже не турки! Что на это скажет его высокопревосходительство? Как трактует он причины сего вопиющего инцидента и какие выводы в связи с этим напрашиваются сами собой? Негоже прозябать нам на задворках истории, господа! Хватит, хватит и хватит! Если началась стрельба, значит, кто-то взвел курок. Вы задумывались над этим, ваше высокопревосходительство? Не пора ли нам вспомнить, что мы отстаем от Европы как в сфере технического прогресса, так и в сфере чистого разума? Позорное поражение от азиатов доказало этот тезис, господа! Увы, доказало!
Поняли, о чем говорил уважаемый Петр Петрович? И я нет. Это и означает ныне позабытый глагол «витийствовать». Витийствовать — значит переливать из пустого настоящего в порожнее будущее, а что переливать и зачем, этого не знает и сам витийствующий. Во всяком случае, тогда еще не знал: переливали вполне чистосердечно. Тогда наши предки и впрямь жили, как на охоте: несли дичь и с удовольствием слушали выстрелы.
Не так уж важно, что ответил взволнованному Петру Петровичу его высокопревосходительство: важно, что ничего не сделал. Отдав свирепое приказание («Рразогнать!»), он опять словно бы задремал, предоставив событиям идти своим чередом. Сейчас трудно понять его логику, но если представить себя руководителем целой губернии, в которой вдруг возникли какие-то там беспорядки, то кое в чем можно разобраться. В самом деле: доложить в верха? А если обвинят в отсутствии личной инициативы? Не докладывать в верха? А если спросят, почему это вы не докладываете, когда почти уж бунт? Подавить все и всех на свой страх и риск? А ну, как там, на верхах, углядят в этом стремление к самостоятельности? Нет, что ни говорите, а власть — дело коварное. И в ней главное — говорить и ничего не делать: само все образуется. Тем более что граф Толстой Лев Николаевич утверждает, что исторические процессы не зависят от исторических личностей, и это его утверждение, между прочим, разрешено цензурой.