Дом тишины - Орхан Памук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы видели его лицо?
Мы поддали газу и уехали. Через некоторое время машина Ведата, наверное, с успехом проделала то же самое, потому что мы услышали гневный, несчастный гудок «мерседеса». Потом мы все встретились на какой-то заправке. Они погасили фары, спрятались и, покатываясь от смеха, наблюдали, как «мерседес» немца медленно проехал мимо.
– Мне его даже жалко стало, – сказала Зейнеб.
Потом они начали взволнованно и радостно обсуждать, как все было, снова и снова рассказывать друг другу, как все произошло, и мне стало скучно. Я пошел в кафе на заправке, взял бутылку вина и попросил продавца открыть.
– Ты из Стамбула? – спросил он.
В кафе все сияло, как на витрине ювелирного магазина. Мне почему-то захотелось посидеть там немного, послушать певицу, певшую по маленькому приемнику турецкую песню, и забыть обо всем. В голове у меня проносились беспорядочные, запутанные мысли о страсти, о зле, об успехе и о любви.
– Да, из Стамбула.
– Куда это вы так едете?
– Да так, гуляем!
Буфетчик сонно и устало покачал головой с понимающим видом: «А-а-а… С девочками…»
Я собирался что-то ответить, словно это было нечто важное, и он терпеливо ждал, пока я скажу, но мне стали сигналить из машин. Я побежал туда. «Где ты ходишь, – возмущались они, – „мерседес“ из-за тебя упустили!» Я-то думал, что все уже позади. Значит, нет. Мы помчались вперед и после Пендика[47] опять его увидели, он очень медленно, как усталый грузовик, ехал вверх, на холм. На этот раз сначала Тургай прижал «мерседес» слева, подвигая его в правый ряд, в это время Ведат прижал его справа, а мы сразу пристроились позади и поехали очень близко, едва не касаясь его. Так мы зажали его в тиски, из которых он мог бы выбраться, только если бы поехал быстрее нас. Через некоторое время он прибавил скорость, пытаясь избавиться от нас, но оторваться ему не удалось. Мы преследовали его, сигналя изо всех сил, слепя его сзади дальним светом. Потом все открыли окна, включили на полную громкость музыку, высунули руки и стали стучать по дверям несчастного «мерседеса», кричали, высунувшись из окна, горланили песни. Зажатый между нами бедный «мерседес» тоже испуганно сигналил, я и не знаю, сколько мы так мчались, мимо домов, кварталов и заводов, в этом шум, который постепенно усиливался. В конце концов немец догадался сбросить скорость, сзади нас начали скапливаться автобусы и грузовики, и поэтому нам пришлось оставить его, просигналив ему на прощанье в последний раз. Когда наша машина проезжала мимо, я обернулся и посмотрел на лицо рабочего, едва видное в темноте из-за зажженных фар. Нас он уже будто совершенно не видел. Мы заставили его ненадолго позабыть о своей жизни, воспоминаниях и будущем.
В голове у меня было пусто, я пил вино.
Мы не останавливаясь проехали поворот на Дженнет-хисар. Потом они решили прижать «анадол», в котором сидели забавные пожилые супруги, но почти сразу передумали. Проезжали мимо домов свиданий за заправкой, Фикрет стал сигналить и мигать фарами, но никому не было интересно. Мы проехали еще немного, и Джейлян сказала:
– Смотрите, что я сейчас сделаю!
Когда я обернулся, то увидел, что Джейлян высунула из заднего окна машины голые ноги. Я смотрел, как ее длинные загорелые ноги медленно двигались в свете ехавших следом автомобилей, словно что-то безнадежно искали вокруг себя в пустоте, похожие на ноги внимательной, вдумчивой профессиональной актрисы, освещенные прожекторами сцены. Ее голые ноги были белоснежными и, обдуваемые ветром, слегка покрылись мурашками. Потом Гюльнур взяла Джейлян за плечи и втащила внутрь.
– Ты пьяная!
– Никакая я не пьяная! – отмахнулась Джейлян. И весело расхохоталась. – Сколько я там выпила? Мне так весело! Как все классно!
Потом все замолчали. Мы ехали долго, будто спешили по какому-то важному делу из Анкары в Стамбул, мимо маленьких дачных городков, заводов, оливковых и черешневых рощ, молча, будто не слушая все еще игравшую музыку, и проезжали мимо грузовиков и автобусов, безразлично и беспричинно сигналя. Я думал о Джейлян, думал, что смогу любить ее до конца своих дней только потому, что она может так себя вести.
Проехав Хереке[48], мы остановились на заправке и вышли из машин. Купили в кафе дешевое вино и бутербродов и, сидя среди усталых робких пассажиров какого-то автобуса, съели все, что купили. Я увидел, что Джейлян вышла на обочину дороги и стоя ела бутерброд, задумчиво глядя на проезжающие мимо автомобили, как те, кто любит есть, глядя на воду. Я смотрел на нее и думал о своем будущем.
Скоро я увидел Фикрета, он медленно подошел к Джейлян в темноте. Протянул ей сигарету и зажег, и они начали разговаривать. Хотя они стояли недалеко от меня, из-за шума проезжающих автомобилей я ничего не слышал, но мне было очень любопытно. Вскоре это странное любопытство переросло в непонятный мне самому страх. Я сразу понял, что мне надо подойти к ним, чтобы успокоиться. Но, стоя один, в темноте, я почему-то чувствовал унижение и был позорно неповоротлив, как во сне. Впрочем, это чувство поражения, как и все остальное, длилось недолго. Вскоре мы вновь сели по машинам и умчались в ночь, не думая ни о чем.
16
Когда стихает весь этот гадкий шум, когда смолкает шум пляжа, катеров, машин, телевизора, детские крики, песни, радио, выкрики пьяных, ругательства и когда мимо нашей калитки с громкой музыкой проезжает и скрывается из виду последняя машина, я медленно встаю с кровати, подхожу к ставням и прислушиваюсь к тому, что происходит на улице. Там совершенно никого нет, все устали и спят. Есть только ветер, он слегка колышет деревья, и легкая зыбь морских волн, и когда даже это движение замирает, тогда слышится то пение сверчка, то растерянное карканье вороны, то бессовестный собачий лай. И тогда я тихонько толкаю ставни, слушаю их скрип, слушаю длинную-предлинную тишину. А потом я думаю о том, что живу уже девяносто лет, и мне становится страшно. Кажется, у меня мерзнут ноги от легкого ветерка, подувшего из травы, куда падает моя тень. И ветерок пугает меня: не вернуться ли мне в теплую тьму одеяла, не укрыться ли в ней? Но я стою там, чтобы еще лучше почувствовать ожидание безмолвия: я ждала и жду, будто вот-вот что-то произойдет, будто я условилась с кем-то, будто мир может показать мне нечто новое, а потом закрываю ставни, возвращаюсь в постель, присаживаюсь на край и, глядя на часы, натикавшие двадцать минут второго, думаю: нет ничего нового! В этом Селяхаттин тоже был не прав!
Каждый день – это новый мир, Фатьма, говорил по утрам Селяхаттин, мир, как и мы, каждое утро рождается вновь, и это так вдохновляет меня, что иногда я просыпаюсь до восхода и представляю, как через некоторое время взойдет солнце, все будет казаться совершенно новым, и новым стану я сам и познаю то, чего никогда не знал, прочитаю и увижу, и, познав, вновь увижу то, что узнал; и я начинаю так волноваться и радоваться, Фатьма, что мне хочется сразу же вскочить и выбежать в сад – смотреть на восход солнца, и хочу увидеть, пока оно всходит, как начнут шевелиться и меняться все растения и жучки, а потом, Фатьма, мне хочется тут же побежать к себе и записать все увиденное; почему ты не видишь этого, почему не говоришь мне ничего, о чем ты думаешь? Смотри! Смотри, Фатьма, – ты видела гусеницу, вон она какая, а однажды она станет бабочкой и улетит! О, писать нужно только то, что видишь, и то, что увидел и ощутил; тогда и я стану как все те европейцы, вот, например, как Дарвин – какой удивительный человек! – и я, может быть, сумею стать настоящим ученым; но ведь, к сожалению, на этом сонном Востоке человек никем не может стать; не может? – почему? Да, не может – раз у меня есть глаза, руки и, хвала Аллаху, голова, которая работает в этой стране лучше всех. Фатьма, ты видела, как распустились цветы на персиковых деревьях, ты спросишь, отчего они так пахнут, и что такое запах, и что нам позволяет чувствовать его; Фатьма, ты видела, как мало нужно смоковнице, а как муравьи подают друг другу знаки, видела? Фатьма, ты замечала когда-нибудь, что, перед тем как задует южный ветер, на море прилив, а перед тем как северо-восточный – отлив? Человек должен все замечать, наблюдать за всем, потому что наука развивается только так, и только так можем мы обучить свои умы; иногда он охал, заслышав гром, гремевший перед дождем, совсем как остолоп-посетитель, задремавший в углу кофейни, и, вне себя от радости, выбегал из своей дьявольской комнаты в сад, перескакивая через две ступени, ложился на землю и смотрел на облака до тех пор, пока не промокал до нитки. Смотрел. Он говорил: когда все узнают, что все на свете имеет причину, ни у кого не останется в голове места для Аллаха, потому что причина того, что цветы распускаются, что курица несет яйца, что на море бывают приливы и отливы и что гремит гром и идет дождь, – не мудрость Аллаха, как все полагают, а то, что описано в моей энциклопедии. И тогда они поймут, что предметы и события созданы только другими предметами и событиями, а от воли Аллаха ничего не зависит. И увидят, что даже если и есть этот самый Аллах, то наша наука отняла у него все, что Он может делать, и Ему теперь остается только сидеть и смотреть. Ну-ка скажи, Фатьма, разве каждый, кто не может ничего, кроме как сидеть и наблюдать за происходящим в этом мире, считается Атлахом? А-а-а-а, ты молчишь, потому что и ты понимаешь, что нет никакого Аллаха. Посмотрим, что будет, когда однажды все они, как ты, прочитают, что я написал, и поймут. Ты слушаешь меня? А я понимала, что он и про облака собирается писать и лишь ищет для этого причину.