Сингапурский квартет - Валериан Скворцов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
30 марта на святую пятницу перед Пасхой на меня одели форму фольксштурма. С Пагановска я распрощался. От русской канонады сама по себе принялась выть сирена воздушной тревоги на посту наблюдения, который мы охраняли. А в понедельник рухнула от снарядов церковь Мелантхон. Пастор Лекшейдт служил общую панихиду над братской могилой. Мне нужно было поговорить с ним о своем будущем. Мне исполнилось четырнадцать, я был сирота, поскольку отец погиб в Польше, а мать отравилась от жадности старыми консервами. Пастор заменял мне родственников. Но после панихиды к нему подошла девочка, которая плакала, потому что её брат был эсэсовцем и не признавал церкви. Она хотела узнать, можно ли за него молиться. Пастор сказал, что Господь не отворачивается ни от кого.
Чтобы поблагодарить за доброту к брату, девочка отдала пастору плакат, из которого можно было делать кульки для пайка. Обычный, с надписью "Германия победит!" Девочка выглядела такой жалкой, что я решил драться с русскими всерьез, а то эти монголы в случае своей победы в самом деле её изнасилуют. Говорят, что у них на уме только шнапс да бабы. Все остальное, в том числе и собственность, у них запрещены. Пастор подарил мне бутылку шампанского, наказав не пить, а чистить зубы. Порошка больше не выдавали, а запас вина в церковном подвале сохранился. Я распил бутылку с Рудольфом Решке, коллегой по фольксштурму, с которым потом мы покатили трамваем в последний работавший кинотеатр в Шарлоттенбурге, где показывали "Большой номер" про цирк, да ещё в цвете.
21 апреля командир фольксштурма Дитер фон Хальт построил на Олимпийском стадионе всех, кто оставался после тяжелых боев в живых и на ногах. Он сказал, чтобы каждый шел куда заблагорассудится. Перед этим нам прислали итальянские патроны, которые к нашим винтовкам не подходили... Пастор Лекшейдт после всего, что пережил наш батальон, показался мне идиотом. Он теперь жил в подвале, куда ему перетащили из дома пианино. Когда я подошел к подвалу, он пререкался с экономкой. Ему хотелось петь псалом девяностый со слов "Ибо пред очами Твоими тысяча лет, как день вчерашний...", а она настаивала на сорок шестом - "Бог нам прибежище и сила..."
Я решил не заходить и подался в кондитерскую в районе Дальвитц-Хофф-гартен. Старик-подавальщик сказал, что осталось лишь три бутылки с сиропом. Я достал "люгер" и спросил: "Кафе это или не кафе?" Из-под прилавка появилась банка с сардинами. Я их сожрал прямо у стойки. Тогда одна посетительница стала возмущаться, что член фольксштурма ведет себя, как американский гангстер. Мне не мешали есть в окопах даже мины, чего там обращать внимания на старую задницу!
Вторую банку сардин я не стал просить, а просто зашел за стойку и взял. Там было их штук пять, завернутых в газету "Фолькишер беобахтер". Я ел и читал оказавшееся на обрывке сообщение, что разведкой перехвачен приказ русского маршала Жукова. Берлинцы, не погибшие на баррикадах, будут депортированы в трудовые лагеря в Сибири, а женщины отданы во вторые и третьи жены русским монголам в мусульманской Киргизии. От сытости я задремал. А когда выбрался из заведения, вспомнил, что спросонья оставил на столике "люгер". Но эта смешная вещица в боях только мешала. Зато оставались три заряда к панцерфаусту. Несколько раз я намеревался выбросить из ранца деревянный кулак. Но почему-то не решался. Сухое дерево было легким. Может, поэтому. И кроме того, я стал относиться к этой чурке, как к талисману...
Рано утром следующего дня на перекресток у Кюрштрассе, охранявшийся взводом эсэсовцев, к которым я прибился из-за жратвы, выскочил русский танк. Он едва развернул башню, когда схлопотал прямое попадание. У оставшегося в живых водителя в карманах нашли снимки главных монументов Берлина. Странно, но этот первый в моей жизни военнопленный выглядел спокойнее нас, которым предстояло его прикончить. Он оказался белесым и очень похожим на Решке, которого засыпало у Шпиттельмаркета, когда мы отсыпались в развалинах. Рыжий фельдфебель похлопал танкиста по плечу и показал жестом, что он может идти куда хочет. Русский попытался вроде улыбнуться, а когда повернулся спиной, рыжий кончил его одним выстрелом. Я решил, что буду таким же милосердным в будущем.
После этого со мной произошло нечто странное. Начался страшный бой. Я истратил заряды. Я будто не слышал и не видел ничего вокруг. Меня просто начало затягивать в сон. Я отыскал лаз в подвал и улегся на полу. Мне приснился парад гитлерюгенда в 1943 году, когда мы в едином порыве кричали слова горячей любви к фюреру. Никогда не забуду этот день! Счастливейший в жизни.
Я пробудился с ощущением чего-то ненормального. Выбравшись, чуть не ослеп от яркого солнца. И всюду трупы. Самое невероятное, что они оказались уложены рядами, возле каждого винтовка или панцерфауст...
До захода солнца мне удалось пробраться к Шарлоттенбургу. Из разговоров эсэсовцев выходило, что где-то здесь кончалось русское окружение. Но я все равно дважды пересекал их линии. Наверное, из-за моей молодости я прошел беспрепятственно. Наших они строили в рабочие команды. В одном месте я наткнулся на труп гражданского. Снял с него серый костюм. Ботинки его уже украли. В кармане пиджака оказался пистолет Р-38. Я выстрелил в лицо трупа три раза или сколько, не помню, и сунул в свой брошенный рядом мундир мое удостоверение фольксштурма. О таких трюках я слышал тоже из разговоров эсэсовцев. Больше Дитер Пфлаум не существовал. Думал, если так пойдет и дальше, доберусь до швейцарской границы, лишь бы разжиться жратвой. В Сибирь к киргизам в трудовые лагеря мне совсем не хотелось.
Неподалеку от Регенсбурга я забрался в стог сена. Мне показалось, что я вовсе не спал, когда почувствовал острую боль в заднице. Кто-то колол стог штыком. Не следовало бы поднимать руки, а я это сделал. И, кроме того, я оставил себе Р-38. Передо мной стояли четверо, в американской форме, но со значками "Свободной Франции". На немецком они потребовали бумаги. Я ответил по-французски, что у меня их нет. Конечно, они вытянули пистолет из моего кармана. Да и сапоги на мне оставались. Старший сказал: "Иди с нами, без глупостей, иначе - пуля". Деревянный кулак, повертев, бросили назад в мой мешок.
У Штутгарта меня сдали полевой жандармерии, опять обыскали и втолкнули в каменный сарай, где набралось человек пятьдесят наших. Утром покормили и перевезли на территорию Франции только тех, кто выглядел физически здоровым и имел боевой опыт. Поместили за колючую проволоку возле Лиона. Обрили головы, под мышками и в паху. Не дали даже палаток. Полевые жандармы допрашивали круглосуточно. Вопросы всем были одинаковые: в каких войсках и где воевал, боевой опыт. Сверяли с фотографиями. Один оказался на кого-то похожим, и больше его не видели.
Десять дней жрали одну свеклу. Еще день-два, и я бы решился развести костерок из позолоченного кулака. Ночи стояли холодные... На одиннадцатый выстроили на плацу, где польский сержант с нашивками 13-й полубригады Иностранного легиона выкрикивал команды по-немецки. Он орал, что Легион для нас единственное возможное будущее, при этом национальность и гражданство не имеют значения. Добровольцы после истечения срока вербовки получают французский паспорт. А закончил поляк заявлением: или легион, или подыхайте на свекле в лагере. Из трехсот пятидесяти человек, гнивших за колючей проволокой, вызвались более сотни. Думаю, им что-то приходилось скрывать...
Я сказал, что мое имя - Бруно Лябасти. Так звали преподавателя французского языка в школе, хотя он считался чистокровным немцем. Я заявил также, что мне восемнадцать... Жандарм сказал, что не восемнадцать, а двадцать, иначе я - несовершеннолетний. Так мне прибавили шесть лет.
Учебный лагерь, где я пишу сегодня, 4 января 1946 года, располагается в Алжире, у Сиди-Бель-Аббеса. Новый год мы отпраздновали броском с полной выкладкой на 50 километров по пустыне. Никто в походе не сказал нам, когда наступил новый год, а часов у меня, да и у других нет. Я встал в очередь на татуировку "Легион - моя родина". Вовсю бреюсь. Говорят, послезавтра отправка, но куда - никто не знает... Кормят здорово."
Начиная дремать над рукописью, Барбара подумала, какая никчемная и грустная жизнь складывалась у поколения Бруно. Пачку тонкой, почти сигаретной бумаги он, наверное, сворачивал в трубку, которою расплющило в ранце. На сгибах обветшавшие листки протерлись. В те далекие времена писали чернильными карандашами, строчки от жары и влажности расползлись кляксами.
Когда зазвонил телефон, часы показывали двенадцатый час ночи.
Барбара перепроверила время на ручных часах.
- Говорит Клео Сурапато, госпожа Чунг, - услышала она в трубке. Доброй ночи. Простите за позднее беспокойство. Хи-хи-хи... Самые почтительные извинения.
- Какие церемонии, почтенный господин Сурапато! Весьма лестно внимание такой особы...
Говорили по-китайски, поэтому диалог не казался приторным. Возможно, он был даже излишне формальным, учитывая давность их деловых отношений. Барбара провела ладонью по лбу, следовало сосредоточиться. Старая финансовая гиена Клео Сурапато вылезала из зарослей только за добычей.