Синие глаза (рассказы) - Николай Гревцов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Костлявая голова продолжала ворчать о сумасшедших, которые сломя голову носятся в полночь по лестнице, мешая спать нормальным людям. Но я, не обращая внимания на скрипучий голос, взял Галину под руку, и, уже поднимаясь по лестнице вверх, сказал — громко и бодро:
— Ничего не случилось. Просто хорошо жить на этом свете, Галя. Чертовски хорошо!
…Вернувшись в комнату, я подошел к столу, взял ручку. Не садясь в кресло, быстро написал на чистом листе бумаги:
«Совсем рядом послышались торопливые шаги. Александра вздрогнула, порывисто повернула голову. В колыхающейся кисее тумана появился силуэт идущего по мосту человека.
«Помешает», — мелькнула мысль.
И уже больше ни о чем не думая, Александра закрыла глаза, перевалилась через перила и, падая, вскрикнула».
Я долго не отрывал пера от поставленной мною точки. Затем строчкой ниже медленно вывел: «Конец».
Из спальни, неторопливо запахивая полы халата, вышла жена. Сладко зевнула.
— Куда это ты носился, дорогой?
— Я тебе об этом расскажу позже.
— Как хочешь. А сейчас, наверное, пора отдыхать.
— Да, пожалуй, пора. Сейчас…
Я снова склонился над рукописью и решительно, твердо дописал после слова «Конец»: «первой книги».
Гудок паровоза
Их двое в этом опустевшем парке.
Она уходит по усыпанной ракушечным песком, пятнистой от опавшей листвы аллее, а он одиноко сидит на сразу ставшей неуютной и заброшенной скамье.
Трепетно вздрагивают тонкие пряди березовых ветвей, едва заметно шевелятся багряные, опаленные осенью лапчатые листья кленов.
Где-то далеко и тягуче прогудел паровоз. И от этого протяжного, медленно растаявшего в прозрачном воздухе звука становится совсем грустно. Далекий гудок паровоза всегда будит смутные воспоминания о чем-то несвершившемся и безвозвратно утраченном, манит в неведомые дали.
Она больше не придет. Не скажет никогда: «Хороший мой…» Не прижмется своей щекой к его щеке — душистая и теплая. Им было хорошо вместе, и вот кончились встречи. Трепещут гибкие ветви ажурных берез. Шуршит листва.
Она не спеша идет по аллее, убегающей вдаль. Она уходит, а он сидит, и не зовет ее, и не бежит вслед.
Все так знакомо и привычно. И стройная тонкая фигура, угадывающаяся под свободным покроем светлого, отороченного дорогим мехом пальто. И красивые ноги в изящных, на тоненьких каблуках туфельках. И легкие пушистые волосы, кокетливо выбившиеся из-под модной шляпки.
Да, она красива, и нет ничего странного в том, что она спокойно и как должное принимает восторженные взгляды мужчин и завистливые — женщин. Она уверена в себе, знает себе цену.
Может быть, он действительно не прав? Может быть, он в самом деле незаслуженно обидел ее?
— Ведь ты говоришь, что любишь меня.
— Конечно, милый. Люблю — и очень. Разве ты этого не знаешь?
— Тогда скажи ему все честно — и уходи.
— Глупый. Ну как мы станем жить вместе?
— Знаешь, есть такой кустарник — омела. Растет на деревьях. И хотя он вечнозеленый, но…
— Спасибо…
Может быть, он действительно не прав? Тогда надо сейчас же догнать ее, пока не кончилась аллея парка и ее не поглотила сумятица улицы. Догнать, просить прощения…
Нет!
Пусть она уходит домой.
Она, конечно, и впредь будет мило улыбаться, капризно плакать. Но смеяться от души, от избытка радости вряд ли. И рыдать тоже. От горьких слез и искреннего смеха около глаз раньше времени рассыпаются морщинки, а они — старят.
Да, у нее много есть, но многого ей не дано…
Узкие бледно-желтые листья облетают с берез, широкие и красные — с кленов. Осень. Пора разлук. Но разве дело в осени?
Она по-прежнему будет сетовать на свою судьбу. Теперь кому-нибудь другому. Но она уже ни за что не захочет изменить спокойное, устоявшееся течение своей жизни. Ведь все так удобно, так благоустроено, так отстоялось…
Что еще нужно ей? Есть отличная квартира, стильная мебель, полированные стеллажи, в которых под стеклом — тисненый корешок к тисненому корешку — покоятся книги.
И муж…
У него положение, связи, круг приличных знакомых. Он все что угодно сделает для нее. Ну а она… Впрочем, кто может сказать, что она плохая жена? Никто.
Он не скажет и никто не скажет…
Снова где-то далеко-далеко и протяжно прогудел паровоз. Куда и кого зовет этот гудок?
Нет числа путям и дорогам. День и ночь бегут поезда на восток, на север, на запад, на юг. И везде кипит жизнь.
Жизнь!
Ее не зажмешь в ладонь, как тонкие и чуткие пальцы. Не втиснешь в отдельную изолированную квартиру со всеми удобствами. Ее шаги не приглушат ни толстые ковры, ни звон хрустальных фужеров.
Жизнь — это труд, это борьба, это ночи бессонницы, это свинцовая усталость в теле и рвущаяся из груди щедрая радость. Ее нельзя делить на части: эта мне, это тебе, это другим…
Он закрыл глаза и почему-то вдруг отчетлива представил себе любимую еще с дней юности картину художницы Рянгиной «Все выше».
Суровый горный пейзаж. Где-то далеко внизу — тоненькая цепочка поезда, тяжело взбирающегося к Сурамскому перевалу. А на переднем плане, на стальной конструкции мачты, у самых облаков двое: парень и девушка. У нее светлые, отброшенные назад волосы, радостная улыбка, открытый чистый взгляд, сильные, смелые руки.
Интересно, приходилось ей когда-нибудь видеть хотя бы репродукцию этой картины. И неужели никогда не хотелось вот так же, как той девушке, вместе с любимым монтировать провода на устремившейся ввысь мачте высоковольтной линии электропередачи? А что может быть лучше, чем что-то делать, что-то создавать вместе, всегда и везде быть рука об руку с тем, кто близок и дорог тебе…
Он снова открыл глаза, слегка повернул голову.
Кажется, она остановилась. Ну да, стоит, обернулась, ждет. Но долго она, пожалуй, ожидать не станет.
Мужчина опускает руку в карман, достает папиросу, не спеша закуривает.
Осень, а небо чистое и синее.
Сильные пальцы крепко сжимают папиросу. Располагаясь поудобнее, мужчина откидывается на спинку скамейки.
Он хочет снова, еще раз, услышать далекий гудок паровоза.
Годы, годы
Каждый день я вижу его — мой клен.
Это я сам принес саженец и своими руками посадил в нашем дворе. Сейчас трудно сказать, что тогда побудило меня это сделать. Наверное, то же самое, что заставляло, раскрыв над головой старый, прохудившийся зонтик, смело бросаться с крыши дровяного сарая; или отважно карабкаться по крутым глинистым склонам оврага на окраине города, воображая себя отважным путешественником; или, заслышав бодрую мелодию военного марша, сломя голову мчаться на соседнюю улицу и, пристроившись к колонне, старательно вышагивать рядом со стройными шеренгами красноармейцев.
Лишь много позже я понял: это хорошо — посадить дерево.
Тонкий прутик с редкими резными листиками выкопал я в запущенном палисаднике. Он рос в сырой тени среди бурьянов и лопухов. А над ним, заслоняя солнце, высоко в небо поднималась глухая кирпичная стена многоэтажного дома.
Я знал: если меня застанут за оградой, то непременно отругают, а то еще чего доброго и отдерут за уши. Но все же я решительно перелез через высокую железную решетку и осторожно руками вырыл слабенькое растение, которому здесь вряд ли суждено было стать раскидистым густолистым кленом.
У себя во дворе я старательно выкопал ямку, посадил деревцо и потом каждый вечер заботливо поливал его. Трудно было поверить, что оно сможет подняться когда-нибудь выше крыши нашего трехэтажного дома, как два старых тополя, облепленных лохматыми папахами вороньих гнезд. Но я мечтал увидеть, как посаженное мной дерево вырастет, станет большим, ветвистым.
Шли годы. Рос я, и росло деревцо. Осенние ветры срывали с молоденького клена бурые, покоробившиеся листья. Но каждую новую весну на тонких ветвях вновь набухали и лопались клейкие почки, кисточками желто-красной бахромы свешивались сережки, вновь весело и свежо зеленела листва…
Когда я влюбился, я перестал ухаживать за своим питомцем.
Иринка жила в нашем же подъезде, учились мы в одной школе, в одном классе, и сидела она рядом, на соседней парте. Зимой она носила мальчишечью шапку-ушанку — «капелюху», а летом на спине у нее задорно болтались две желтые косички с голубыми шелковыми бантиками. Иринка нередко задирала свой и без того вздернутый носик, и тогда мне очень хотелось оттаскать ее за косы. Но я этого почему-то не делал.
Рядом с молоденьким кленом один из жильцов нашего дома — штукатур дядя Семен — смастерил скамейку, и она стала излюбленным местом наших встреч. По вечерам мы подолгу сидели на лавочке, пока в одном из освещенных окон второго этажа не появлялась голова Иринкиной матери.