Я жил в суровый век - Григ Нурдаль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Прыгайте в окно, — сказал Максанс.
Калибан исчез первым. Какое-то мгновение мне были видны его широкие пальцы, уцепившиеся за выступ окна, потом они расслабились и исчезли. На лестнице уже раздавались шаги. Я показал Максансу на окно:
— Давай. Надо спешить.
Максанс сел на подоконник, свесил ноги и соскользнул в сад. Не знаю, как все произошло, но я вдруг понял, что уйти уже не успею. Желая как-то задержать погоню за Максансом, я закрыл окно, потом прислонился к стене. Чтобы иметь опору? Или чтобы отвлечь внимание от окна? Скорее всего чтобы не упасть. Они появились наконец: трое гестаповцев и двое в штатском по бокам Цицерона.
— Где остальные? — спросил главный, направляя на меня пистолет.
Я пожал плечами. Один из гестаповцев бросился в спальню. Я слышал, как он распахнул дверь в ванную. Он прокричал что-то по-немецки, и гестаповцы ринулись на чердак. Он спросил Цицерона:
— Вас было четверо?
— Да, — ответил Цицерон.
Он только и мог повторять: «Да, да, да...» Он был поражен, застав меня в комнате одного.
Под окном раздался выстрел, за ним другой. Цицерона оттолкнули к стене, где стоял я, и все бросились к лестнице; остались только два дюжих, молодца в штатском, усевшиеся на столе. Они разглядывали нас, болтая ногами. Один из них встал и распахнул окно. Из-за его плеча в мутном свете рождающегося утра я заметил в глубине сада человека, который бежал, низко пригнувшись. Он как-то странно подпрыгивал — делал скачок и снова пускался бежать. Раздалось сразу несколько пистолетных выстрелов. Максанс остановился, потер лодыжку и снова побежал. Второй наш сторож стал у окна вполоборота: так он мог следить за погоней, не выпуская нас из поля зрения. Должно быть, Максанса ранили в ногу. Внезапно он пошатнулся и рухнул — наверняка пуля попала в спину. Наши два гестаповца торжествовали; они окликали своих товарищей, стрелявших в саду. Они были рады, ликовали. Вдруг они притихли. Растянувшись на животе, Максанс вел ответный огонь. Выстрел, за ним еще. Он стрелял не спеша, точно на учебных занятиях. Я догадался, что он бережет патроны, чтобы подольше задержать погоню за Калибаном.
Выстрелы под окном не смолкали. Я не сомневался, что Калибан уже в лесу и что еще до зари он успеет добраться до своего отряда в район Фурно Дэвида.
Максанс продолжал стрелять. Вокруг него взвивались под пулями комочки земли. Каждый раз, поднимая голову, он стрелял в сторону виллы. Я посмотрел на Цицерона. Его лицо было искажено страхом. Глаза не переставали мигать — у него это признак нервозности. Он уже и не старался скрыть свой страх. А по нашим рукам, поднятым над головой, струился бледный утренний свет. Мне стало горько, и я отвернулся. Не отрываясь от стены, я мог видеть Максанса совершенно отчетливо. Он по-прежнему не подпускал гестаповцев, которые обстреливали его из-за деревьев. Комок земли попал ему в лицо. У меня перехватило дыхание. Я видел, как он оперся на локти и выстрелил: раз, другой, еще один. Он лег на бок, полез в карман и перезарядил пистолет. Я мог следить за каждым его движением. Как в театре. Словно все происходило в каком-то другом мире, отчужденном и вместе с тем совершенно прозрачном, не обремененном ни временем, ни усталостью. Вдруг Максанс ткнулся в землю и уже не поднялся. Солдаты с оружием наперевес подбежали к нему и стали что-то обсуждать. Я понял, что Максанс убит. Но Калибан спасся, Калибан отомстит за него. Эта мысль поддерживала меня, и, чтобы победить страх, я цеплялся за нее, старался ни о чем больше не думать. Наши охранники возбужденно обсуждали происшедшее и громко смеялись.
— Бедняга, — сказал мне на ухо Цицерон замирающим голосом. — Был бы от этого какой-нибудь прок. Теперь, конечно, очередь за нами.
Я не шелохнулся. Собрав все свои силы, я старался не поддаться захлестывающей меня слабости. «Максанс мертв». Два этих страшных слова гулко отдавались у меня в голове. «Максанс мертв». Все кончено: подлая и неумолимая смерть расправилась с ним, с его неувядаемой юношеской энергией, с его разумом. «Максанс мертв». Я не слышал ничего, кроме этих слов. Его, который не верил ни в какую иную жизнь и стремился преобразить этот мир несправедливости, сделать его достойным человека, — они убили его на опушке леса, как затравленного зверя. Горе душило меня. Я зажмурился изо всех сил, чтобы не расплакаться, но слезы все же потекли, и, пока они катились по щекам, я видел перед собой лицо Максанса, его спокойную улыбку.
Рука легла мне на плечо. Один из охранников взял меня за локоть, второй занялся Цицероном. Мы спустились вниз, и нас втолкнули в кухню. На черном с белым кафельном полу перед холодильником лежал Максанс. На его левой щеке запеклась кровь, а на виске зияла страшная черная дыра. Бледное застывшее лицо оставалось прекрасным и чистым, несмотря на рану и грязные царапины. Мне помнится, как жадно я вглядывался в его черты — открытый лоб, заострившийся нос, судорожно сжатые губы, точно сдерживающие предсмертный крик. Я заставил себя смотреть не отрываясь на жуткую дыру в черепе, оставленную пулей. Я говорил себе: «Смотри как следует, ты видишь его последний раз. Он мертв, и у тебя больше нет друга». Но я думал и о том, что Калибан ушел, что Максанс знал об этом и испытывал удовлетворение. Молча я поклялся отомстить за него, если удастся выжить. До сих пор не пойму, зачем они показали нам труп Максанса? Чтобы вконец запугать нас? Или дать понять, что нас ожидает?
Цицерон садится на край койки и кричит с такой яростью, как будто хочет затопить словами пустоту своего одиночества. Его голубые глаза полны злобы, она сводит судорогой безвольный рот. В его облике что-то непристойное.
— Ты скоро кончишь свои похоронные делишки? Эта процедура слишком затянулась. Мне надоело смотреть, как ты царапаешь. Надоело, понял? Хотел бы я знать, что ты там пишешь. Тебе так много нужно рассказать?
— Да, немало.
Мой ответ ему не нравится. Не отрываясь от бумаги, я бросаю взгляд на Цицерона — он размышляет. Внезапно он перестает грызть ногти и резко поворачивается:
— Право же, можно подумать, что это какой-то порок.
Чувствуется, что он готов махнуть на меня рукой. В голосе слышится отвращение, как будто он вдруг заметил, что его посадили с прокаженным. Я не отвечаю. Я продолжаю писать. Я мог бы писать так всю свою жизнь. Пока я вожу карандашом по бумаге, я неуязвим. Это нелепо, я понимаю, но я не могу отделаться от мысли, что мои жалкие каракули обладают сверхъестественной способностью отодвигать смерть, Я пишу. Не выпускаю из пальцев карандашного огрызка. Пока я оставляю на бумаге строчку за строчкой, я неуязвим. По сути дела, до сих пор я никогда не думал о смерти. Я вполне свыкся с мыслью, что однажды умру, но только где-то в будущем. Смерть после долгой и счастливой жизни представлялась мне логическим, естественным и даже спасительным завершением. Человек рождается, человек умирает. Как все на свете, жизнь должна иметь конец. В моих глазах конец этот оставался далеким, нереальным, абстрактным. Меня он не касался. И вдруг смерть стала непосредственной угрозой, давящей и ужасающей реальностью. Теперь отсрочки нет. Я знаю, что должен умереть и что после меня люди будут по-прежнему существовать. У меня такое чувство, как будто меня лишили всех радостей жизни.
Перестаю писать. Рот полон густой и теплой слюны. Стараюсь не думать, приглушить в себе чуть слышное шевеление мыслей, окунуться в безмолвие мрачной и жаркой камеры. Нет, страшна не смерть, не жуткий и мгновенный переход из жизни в ничто, не лишение жизни. Невыносимое в смерти — это то, что ты больше не существуешь, что тебя нет. Я не принимаю реальности смерти. Только живой — человек. А умру — от меня останется лишь горстка праха. В лучшем случае, чье-то случайное воспоминание. Я понимаю правителей, которые приказывают высекать свои имена и лица на монетах и гробницах или бальзамировать себя после смерти, чтобы придать трупу видимость жизни. Юная и ликующая или старая и уродливая, жизнь всегда лучше смерти. Я хорошо знаю, что говорю так лишь потому, что начинаю уже ощущать свою смерть как нечто реальное. Я не хочу примириться с неизбежным концом существования. Я никак не могу подавить в себе жажду жизни, но, чтобы достойно встретить смерть, достаточно думать о Максансе, видеть перед собой его открытую улыбку. Пока я буду писать, меня ничто не коснется. Сколько еще? Не знаю.
Не двигаясь, ты смотришь на меня, Цицерон. Ты сноса спрашиваешь себя, что заставляет меня писать с таким упорством. Ты говоришь себе, что это нелепое и бесполезное занятие. Ты думаешь о том, что скоро выйдешь отсюда. Я умру, а ты будешь жить. Тебе дадут прочесть эти записки, и ты рассмеешься своим гнусным смехом. Но ты убедишься тогда, что я знал. Ты предал нас; через голову смерти я посылаю тебе свое презрение. Ты узнаешь... Идут. Мне нужно сказать еще так много, что я никогда не кончу; так много невысказанного, что обретает во мне неслыханную силу и озаряет кровь. Знайте же, что Цицерон...