Умышленная задержка - Мюриэл Спарк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Такие бумаги следует держать в банковском сейфе, — сказала я.
— Прекрасно, — утомленно заметил сэр Квентин. — Вы абсолютно правы. Возможно, наши биографические воспоминания в конце концов там и осядут. Но не будем забегать вперед. Должен вам сообщить, что большинство моих друзей не имеют навыков к литературному изложению; у меня же к нему врожденная склонность, так что я взял на себя общее руководство проектом. Все они, разумеется, люди очень родовитые и живущие полной, весьма полной жизнью. Так или иначе, но это дни послевоенных перемен. Многого ожидать не приходится. Короче, дело в том, что я помогаю им писать их собственные воспоминания, на которые у них не хватает времени. Мы устраиваем дружеские собрания, встречи, посиделки и тому подобное. Когда все как следует наладится, начнем собираться в моем поместье в Нортумберленде.
То были его собственные слова, и я упивалась ими. Их я обдумывала, возвращаясь домой через парк. Они уже стали и моим воспоминанием тоже.
Сперва я решила, что сэр Квентин сколачивает себе капитал на этом бизнесе с воспоминаниями. «Общество», как он его называл, насчитывало тогда десять человек. Он дал мне пухлый список участников с приложением биографических данных, отобранных таким образом, что в действительности они больше говорили о сэре Квентине, чем о тех, кого он описывал. Хорошо помню, с каким трепетным восторгом читала я:
«Генерал-майор сэр Джордж К. Биверли, бар-т, кав-р Орд. Брит. Имп. 2 ст., орд. «За Безупреч. Службу», в прошлом служил в знаменитом «отборном» полку Синих[5], ныне преуспевающий, весьма преуспевающий коммерсант (конторы в Сити и на континенте). Генерал сэр Джордж — кузен этой пленительной, этой бесконечно пленительной хозяйки салона леди Бернис «Гвардеец» Гилберт, вдовы бывшего поверенного в делах в Сан-Сальвадоре сэра Альфреда Гилберта, кав-ра орд. св. Михаила и св. Георгия 2 ст., Орд. Брит. Имп. 2 ст. (1919), чей портрет кисти этого знаменитого, этого прославленного портретиста сэра Эймоса Болдуина, кав-ра Орд. Брит. Имп. 2 ст., украшает великолепную Северную Столовую в Ландерс-Блейс, графство Бедфордшир, одном из семейных поместий матери сэра Альфреда, несравненной покойной графини Марии-Луизы Торри-Гил, друга Его Велич. Жога, короля Албанского, и миссис Уилкс, каковая находилась в дружеских отношениях с сэром К., автором этих строк, будучи дебютанткой в Санкт-Петербурге и являясь дочерью капитана Конной гвардии на службе у покойного царя; впоследствии вступила в брак с британским офицером лейтенантом Уилксом».
Мне это показалось стихотворением в прозе, и я мгновенно представила сэра Квентина, при том что был он на добрых тридцать пять лет старше меня, в виде серьезного малыша, который самозабвенно возводит из своих кубиков игрушечный замок с башенками и рвом; и опять же я мысленно уподобила это произведение искусства — описание генерал-майора сэра Джорджа К. Биверли со всеми его проч. и проч. — мельчайшей частице кристалла, скажем серы, увеличенной в шестьдесят раз и заснятой в цвете, так что она напоминает какую-нибудь замысловатую бабочку или экзотический анемон. По одной этой первой записи в списке сэра Квентина я мысленно подобрала к его трудам несколько художественных аналогий и поняла — все в то же мгновенье, — сколько религиозного рвения он в это вложил.
— Вам нужно изучить этот список, — сказал сэр Квентин.
Тут одновременно зазвонил телефон и распахнулась дверь в кабинет. Сэр Квентин поднял трубку и произнес: «Слушаю», с ужасом взирая на дверь. В комнату неверной походкой вошла высокая, худая, бесконечно старая женщина, вся в сияющем ореоле — в основном за счет нескольких ниток жемчуга на черном платье и яркого серебра волос. У нее были глубоко посаженные глаза и довольно дикий взгляд. Сэр Квентин тем временем распинался в трубку:
— Ах, Клотильда, дорогая моя, как я рад — одну минуточку, Клотильда, тут меня отвлекают…
Старуха приближалась, улыбка на ее лице с растрескавшимся слоем грима зияла, как кровавая рана.
— Кто эта девушка? — спросила она, имея в виду меня.
Квентин накрыл трубку ладонью.
— Умоляю, — страдальчески прошептал он, махая свободной рукой, — я разговариваю с баронессой Клотильдой дю Луаре.
Старуха взвыла. Предполагаю, что это был смех, но с уверенностью сказать не берусь.
— Ее я знаю. Думаешь, у меня не все дома? — Она повернулась ко мне. — Он думает, у меня не все дома.
Я обратила внимание на ее ногти, отросшие и загибающиеся внутрь наподобие когтей; маникюр был темно-красный.
— У меня все дома, — сказала она.
— Матушка! — произнес старый сэр Квентин.
— Ну и сноб же он! — взвизгнула его мать.
В эту минуту объявилась Берил Тимс и неумолимо оттеснила старую даму из кабинета; уходя, Берил свирепо на меня поглядела. Сэр Квентин с многочисленными извинениями вернулся к прерванному телефонному разговору.
Снобизм его был безмерен. Но в некотором смысле он был для таких, как я, слишком уж большим демократом. Он искренне верил, что таланты, хотя природа и распределяет их неравномерно, со временем могут быть пожалованы вместе с титулом или переданы с родовым наследством. Что до воспоминаний — так на то и «негры», чтобы писать или выдумывать их вместо мемуаристов. Подозреваю, что в глубине души он верил, будто чашка веджвудского фарфора, из которой он манерно потягивал чай, обязана своей ценностью тому факту, что социальная система воздала должное семейству Веджвудов, а не фарфору, какой оно умудрилось произвести.
К концу первой недели меня допустили до тайн, запертых в шкафу у сэра Квентина в кабинете. Там лежали десять неоконченных рукописей — творения членов «Общества автобиографов».
— В завершенном виде эти труды, — заявил сэр Квентин, — окажут пользу будущему историку и одновременно произведут небывалый фурор. Вы, верно, легко сможете исправить любые ошибки или огрехи по части формы, синтаксиса, стиля, характеров, фабулы, местного колорита, описаний, диалога, композиции и прочих мелочей. Эти бумаги вам предстоит перепечатывать на машинке в условиях строжайшей тайны, и если вы удовлетворите всем требованиям, то впоследствии вам разрешат присутствовать на некоторых собраниях «Общества» и вести протокол.
Его престарелая матушка появлялась в кабинете, как только умудрялась ускользнуть от Берил Тимс. Я предвкушала ее внезапные налеты, когда она врывалась, размахивая своими красными когтями и обличая крякающим голосом сэра Квентина в снобизме.
Поначалу я сильно подозревала, что сэр Квентин — дутый аристократ. Однако, как выяснилось, он был именно тем, кем представлялся, — выпускником Итона и кембриджского Тринити-Колледжа, членом трех привилегированных клубов, из которых я запомнила только два: «Уайтс» и «Бани», больше того, баронетом, а его занятная матушка — дочерью графа. Я была права, но лишь отчасти, когда объясняла его снобизм тем, что все перечисленное он решил обратить в доходный промысел. Мне в первую же неделю пришло на ум, как запросто он смог бы использовать для шантажа запертые в шкафу тайны. Прошло порядочно времени, пока я выяснила, что как раз этим-то он и занимается; только не деньги ему были нужны.
Возвращаясь домой в седьмом часу сквозь золотистые сумерки той дивной осени, я обычно доходила до Оксфорд-стрит, садилась в автобус, доезжала до «Уголка ораторов», пересекала Гайд-Парк и выходила к Королевским Воротам. Меня заинтриговал необычный характер моей новой работы. Я ничего не записывала, но вечерами большей частью работала над моим романом, и дневные впечатления, перегруппировываясь у меня в голове, складывались в два женских образа, что я вывела в «Уоррендере Ловите», — Шарлотты и Пруденс. Не то чтобы моя Шарлотта была полностью списана с Берил Тимс, отнюдь нет, да и старуха Пруденс вовсе не была копией матушки сэра Квентина. Персонажи сами собой возникали в моем подсознании — как сумма всего, что я знала о других, и моей собственной скрытой натуры; по-другому со мной не бывает. Иной раз я встречаю в настоящей жизни придуманный мной персонаж уже после того, как роман завершен и опубликован. Что касается образа самого Уоррендера Ловита, то в основных своих чертах он сложился и определился задолго до того, как я увидела сэра Квентина.
Сейчас, приступая к этой главе своей автобиографии, я живо вспоминаю, — а было это в те дни, когда я писала «Уоррендера Ловита» без особой надежды увидеть книгу опубликованной, но подгоняемая одним лишь навязчивым желанием писать, — как однажды вечером я возвращалась домой через парк, поглощенная мыслями о моем романе и о Берил Тимс, образчике человеческой природы, и вдруг стала посредине дорожки. Мимо шли люди, одни навстречу, другие обгоняя меня, спешили домой, как и я, после трудового дня. Все конкретные соображения о миссис Тимс и воплощаемом ею типе женщины вылетели у меня из головы. Люди шли мимо, мужчины и юноши в темных костюмах и девушки в шляпках и пальто, судя по крою — от портного, а я стояла как вкопанная. Мне совершенно отчетливо подумалось: «Как чудесно ощущать себя писательницей и женщиной в двадцатом веке». То, что я женщина и живу в двадцатом веке, разумелось само собой. А твердое убеждение в том, что я писательница, не покидало меня ни тогда, ни потом. Итак, я стояла на дорожке в Гайд-Парке тем октябрьским вечером 1949 года, а на моей особе чудесным образом, можно сказать, сошлись все эти три обстоятельства, и я, столь счастливая, пошла своей дорогой.