Аллергия Александра Петровича - Зуфар Гареев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она была реликтовой, эта трава; росла на древнейших мхах, под единственным, может быть, деревом, которое существовало на земле уже несколько тысяч лет, и могучие его корни пронзали земную твердь до тех слоев времени, когда умерли бронтозавры, утонули в водах птеродактили и скелеты их скрылись под мощными стволами огромных хвойных деревьев, рухнувших следом.
Прозрачный сок, настоянный в тысячелетиях, вытекал из хрустящих стволов этой травы – собака припадала языком, и сила возвращалась к ней.
В огромном городе никто, кроме АП, не знал про ее собачью ночную жизнь. Никто не знал, как великолепно на исходе жизни растекается по жилам молодая сила, как вновь становятся острыми ощущения, испытанные еще на заре жизни. Никто не ведал, как великолепно возвращаться в город, – летя, вытянувшись в струнку, в позвоночник, хищно врезаясь в темноту, обложившую тело, стряхивая помолодевшими чувственными сосками пушистый снег с чернеющей зеленой травы.
Она летела под черным небом, забыв страдания, которые выпали на ее долю, забыв про свою никчемную жизнь. Потому что и большая скорость, и нарядная череда дальних огней большого загородного шоссе, и режущий, словно бритва, шорох зелени под лапами, и жуткий холодный свист в ушах и справа и слева, не располагали к воспоминаниям, тем более к печальным.
Она мчалась, отдав постаревший организм скорости: сок травы пробуждал в ней темные, бесноватые чувства, до этих дней сжатые, загнанные вглубь, захороненные городом, его правилами.
Конечно, собака могла умереть с тихим позором, без лишних хлопот: в городе, под лестницей. Кто-нибудь вытащил бы ее труп и отнес в контейнер. Но этого ей не хотелось.
Однако действие лечебной травы было кратковременным, хотя и сильным, очень сильным: сок травы брал тело на износ.
За одну только ночь беспощадного далекого гона организм собаки истощался так, как бы он изнашивался за несколько месяцев будничной жизни.
Ведь потом она валялась пластом в своем темном углу под лестницей, уронив на лапы влажные очи, нарастающие гноем. Тело ее становилось опять дряблым, его покидала грация, глаза опухали под беспощадной властью гноя.
И наконец пришел последний день ее жизни.
Дичка безлюдным, промозглым вечером, когда снег мешался с дождем и ветром, выползла из своего угла.
Ее пришел проводить АП. Она ткнулась ему в ладони. Они постояли так некоторое время.
Потом АП слегка хлопнул ее по истощенному заду, и она, пошатываясь, потащилась по мокрым улицам за город, в лес, где в последний раз припала к траве.
Насытившись, она вышла на шоссе.
Оно шуршало, блестело и нарядно перещелкивалось, – будто бы из города, как из огромной ЭВМ, уползала в природу разноцветная перфолента с дырочками и квадратиками, на которой был записан непостигаемый код города до самых мелких подробностей: дней, минут и крохотных повседневных трудов.
Что ж, сегодня путь старой собаки лежал не в город, а прочь из него, окончательно в природу.
Дождь и снег усилились: вокруг стало мягче, тяжелее.
На большой скорости собака бежала рядом с машинами. В затемненных, мягких салонах были размазаны по комфортабельным креслам немощные тела ожиревших людей. Но собака не смотрела на людей. Древним, хищно зауженным глазом она косилась на капоты машин; она знала, что сейчас такая же сильная, как эти машины.
По мере отдаления от города, обретая свободу просторов ночи, они мчались все быстрее и быстрее. Собака тоже увеличила скорость. Скорость эта теперь была велика: встречные машины прощелкивали рядом мгновенно.
Голый лес встрепенулся, чуя вечную разлуку. Его прощальная нежность рванулась к собаке, выплеснулась из границ и обложила тело ее. Собака продолжала бег, рвя путы, – длинные, протяжные, как жалобы, – и лесу было больно, лес ворочался, лес стонал, разбуженный весь до корней, лес надрывно кричал и плакал о своей нежности.
Она бежала, – и стоны его, его жалобы становились все глуше, плен был все слабее, и бежать ей становилось легче и легче. На самом краешке его пламени, где уже не слышна была его буря, она обернулась и вздрогнула невольно.
Как длинна была долина исковерканных, разодранных надежд его!
Чуя недоброе, чуя побег, дождь давил старой собаке на спину тяжелой сплошной массой.
И все же она перехитрила его. Она вдруг отдала ему тело, и он с размаху растворил его в себе, разнес вместе с бурными потоками воды по снегу, так что было теперь неизвестно, где ее тело, ее лапы, ее живот, ее спина.
И тогда она легко оторвалась от земли, вынырнула сначала из гадких слоев гари, потом из последней нежности леса, языки которого взметнулись было, – но упали на шоссе и запутались в колесах.
И полетела, теперь уже ничем не связанная, пока наконец абсолютный черный холод не растворил последние ее остатки в себе: легко и быстро.
Так она превратилась в ничто, сгорела, не успев донести до звезд весть о траве, – и на Земле остались ее ненужные кости.
А в это время высоко в чертогах ночи, сквозь косой снег, летело желтое окно Александра Петровича…
Так распался их союз…
Назавтра земля вдруг высохла, заблестела под солнцем, наступили алые, звонкие ноябри.
В домах пахло яблоками. Они откуда-то падали в наши дома. Наверно их высокий полет остановило время этой осенью. Наверно они не долетели до милых, испуганных сердец, как ни суеверно тянулись вслед за началом полета томные, жаркие пальцы, расковавшие их.
Они падали в наши квартиры, шуршали за нашими спинами, исчезали за дверями.
Да-да, это время рассеянно роняло в наших домах красные терпкие яблоки; в них было заключено прошедшее лето.
Мы-то, как всегда, проглядели его, и теперь оно, неслышно проходя по нашим квартирам, вскидывая руку к виску, к волосам, роняло их. И, не оглядываясь, ступало дальше.
Яблоки падали, – глухо, материально, на наши рукописи, на наши диваны, на столики, на паркет, на… на…
Мы медленно оглядывались, провожая их глазами. Мы не брали их в руки, они были по ту сторону наших возможностей, у них был свой путь. Они катилсь в следующее лето, шурша в дверях, на лестницах, в подъездах.
… В этих алых днях бродил Алексангдр Петрович по гулкому городу ища красок и прошедшего лета.
Ничто не подражало лету. Улицы старательно наполнялись добротными теплыми одеждами.
Он обошел много улиц.
Лишь молодые женщины и юноши человечества в уличной толпе были одеты легко и по-летнему нарядно. Молодые женщины и юноши человечества, не обращая внимания на блеск льда в деревьях, весело пересекали сухие, трескучие лужицы, ели мороженое как ни в чем не бывало, пили воду из автоматов, целуясь с вереницами прозрачных газированных молекул, толклись в подъездах, показывая оздоровительному воздуху влажную эмаль зубов в случайных улыбках, заглядывали в афиши, стояли у блистающих витрин, щурясь отраженному солнцу, медлительно переговариваясь, слегка обдавая друг друга паром, отлетевшим от чистых розовых легких.
Они казались в невзрачной толпе существами нездешними, – они были не для магазинов, вокзалов, аптек, не для ужасных пальто в паре с нутриевыми шапками, с огромными рюкзаками.
Щиколотки их, прихваченные тонкой материей носков, легкие ноги, облаченные в яркие ткани, светлые лица казались АП трогательными…
Но длились эти гулкие красные дни недолго.
…Повалил снег, замерзли водостоки, умерли собаки. И в городе вдруг наступила зима.
Снег и мороз пахнут холодно и ничем. Тебя забыли в связи с зимой, в связи с морозом, с ночью, с голубыми звездами. Про все забыто…
Напомнить кому-нибудь. Выбить стекло, ворваться в дом, закричать, тихо закрыть за собой дверь, – уйти.
Спускаться по лестнице, держась за стены, оставляя на шершавости бетона клочья тепла.
Под ногами шуршит щебень, попискивают разбитые стекла: цвик-цвик.
Остановиться, плечо притулить, спрятать голову в воротник. Волосы трогает ветер старых, щербатых подъездов. Стучит потасканная жизнью дверь, – повизгивает, расхлябанная годами. Она последняя, крайняя в очереди за теплом. Который год луна подглядывает за ней…
Тихо в синих декабрьских ночах. Лишь опасный свежий ветер пусто разгуливает по улицам. И звезды к ним так близки, что кажется – улицы уходят во вселенную. Не тащите меня, улицы! Пустите, пустите!
Как нервно повизгивают синюшные двери! Пустите! Все! Я нашел место, прицепился озябшими руками!
– Кто крайний в подъезд, в дом, по лестнице, в квартиру, в прихожую: сесть у аквариума, милая зеленая флора, красные рыбки, – кто? Там, на улице, лязгают двери и крысы бегут от помойки к помойке, – кто?!
– Дверь…
– Спасибо, я за Вами, дверь…
Вот такая вдруг грянула зима. И жизнь любить стало еще труднее. Пришло время идти по белым улицам, оглядываясь на продавщиц мандаринов, на стеклянные киоски с цветами и мороженым, заглядывая в промерзшие окна табачек.
О, как мы любили курить: это на несколько минут убивало жар наших мыслей и чувств.